Раз уж Вы попали на эту страничку, то неплохо бы побывать и здесь:

[ Гл. страница сайта ] [ Логическая история цивилизации на Земле ]

Идеологическая диссоциация разума

 

Идеологическая диссоциация разума

(Аналогии из Жана-Анри Фабра)

 

Введение

 

Эта статья недаром находится в той же папке что и статья «Бог», и папка даже называется «Бог». Дело в том, что приведенные здесь данные, если их принимать узколобо, прямо свидетельствуют, что бог в виде седого дядьки на небесах, раскрутившего мир, есть. И я очень удивляюсь, как это церковники преминули использовать эти данные для доказательств своей идиотской цели. Ведь в десять раз более идиотские применения математики для доказательства существования ихнего бога Николаем из Кузы (Кузанским), каковые смешны даже для нынешнего семиклассника, они с удовольствием использовали. Притом эти доказательства получены спустя тысячу с лишком лет после Аристотеля, истинного гения, которого и сегодня читать интересно. Я думаю, потому, что пути науки, сначала вытекающей из трудов по религии, в конечном счете разошлись с самой религией и церковники раз и навсегда предали любую науку анафеме. Но не в этом дело.

Что касается Бога с большой буквы, то я его представляю себе так, как описал в упомянутой статье. Но между ним и нами – такая пропасть, что он может вам представиться с моих слов более гипотетическим, чем это есть на самом деле. Поэтому я наш разум и разум высших животных (млекопитающих и даже приматов), якобы живущих целиком и полностью по инстинктам, все-таки поставил почти на один и тот же одинаковый уровень, и большую часть их якобы инстинктов перевел в наш в вами разум. Это сделать нетрудно, я кое-что повторю, и вам станет понятно, что так оно и есть.

Я прямой свидетель, что лошадь, прожившая безвылазно в шахте лет пять, отлично умеет считать до пятнадцати и никогда не ошибается. Лошади в шахте на заре моей горняцкой юности возили по рельсам вагонетки с углем и прочими грузами. Норма у них была 15 вагонеток, иначе они быстро надрывались, даже на овсе. А вы все знаете, что сдвинуть с места железнодорожный состав, если все вагоны находятся врастяжку, не под силу даже тепловозу, так как этот гигантский груз надо целиком стронуть с места. А инерцию покоя вы и без меня проходили в школе. Поэтому машинист сперва сдает состав немного назад, чтобы большинство вагонов стояли впритык друг к другу, тогда у каждого вагона в сцепках есть зазор, позволяющий не весь состав сразу тянуть, а – по одному вагону: стук-стук-стук. И пошло – поехало.

Лошадь в шахте делает то же самое, сперва естественно по воле коногона, но уже на пятый день своего шахтерского труда лошадь так поступает даже в случае, если коногон пьян или заснул. Она быстро соображает, что так состав стронуть с места в 15 раз легче. При сдаче назад хоть железнодорожного, хоть подземного состава вагоны стукаются буферами и раздается стук-стук-стук, ровно 15 раз. Если, конечно, правила выполняются, но они зачастую не выполняются. Стуков вагонеток либо меньше, и тогда лошадь это отлично чувствует, либо – больше, что тоже не обходится без ее внимания, у нее начинает вылезать наружу прямая кишка, совершенно как у человека, поднимающего непосильный груз. Но недаром же выбрано именно 15 вагонов, это как раз составляет умеренную тяжесть, притом средне статистически именно так и происходит. Поэтому любая подземная лошадь, живые еще коногоны не дадут мне соврать, внимательно считает стук буферов, и больше 15 вагонов (по ее понятию 15 стуков) не повезет, хоть ты ее запори кнутом. Встречаются, конечно, и глупые лошади или малообразованные, но в 85 процентах случаев происходит именно так. 

Перейдем к собакам. Собака моей тещи знала в лицо всех своих свиней, а они ведь ежегодно меняются, и никогда не подпускала к тещину корыту, стоящему на улице у забора, всех прочих свиней, будь они даже председателевы. Другая собака, тестя, как только он выходил зимой на крыльцо, выскакивала из будки и начинала облаивать весь белый свет, стесняясь, что греется там и не сторожит двор как следует.

Остановлюсь на тещиной корове и, думаю, достаточно, а то у меня подобных примеров – пруд пруди. Так вот, корова эта очень любила погулять по деревенской улице после возвращения стада в деревню. И никак не хотела как все прочие, сразу заходить в специально для нее открытую калитку. Это сильно напоминает детей, которых в дом с улицы не загонишь. И теща вынуждена была каждый день выходить на деревенскую улицу, благо она в деревне была одна, и загонять ее силой, причем это была целая комедия. Корова отлично знала, что ее выйдут загонять. Знала она и то, что если теща и она сама вместе войдут в калитку, то ей не миновать наказания, теща огреет хворостиной, которая больше напоминает черенок от лопаты. Поэтому корова, искоса поглядывая на тещу, выманивала ее подальше от калитки, а потом неслась мимо нее стрелой и подняв хвост трубой. Теща оставалась посреди улицы и пока шла до калитки, успокаивалась, а корова ее встречала посередь двора с таким видом, будто она тут стоит не только после пастбища, а вообще никуда не выходила со двора с вчерашнего дня.

Я, конечно, и далее могу продолжать, но лучше вам почитать, например, «Белый клык» и кучу других гораздо более литературных произведений, чем мои, и все там – истинная правда. Потому я и заключаю, что у высших млекопитающих гораздо больше аналитического ума нежели инстинкта. При этом этот аналитический ум именно самосознание, как вы только что видели. Самосознание себя в окружении нас.

Установив, что высшие животные (читайте также мою статью «Почему ныне из обезьян не происходят люди») от нас отличаются по интеллекту только тем, что не ходят десять лет в школу, я решил спуститься немного ниже по иерархической лестнице, прямиком к насекомым. Притом не к групповым (социальным) типа пчел и муравьев, а к – индивидуалам, типа нас с вами. Поэтому я и оказался в книге гениального энтомолога позапрошлого века Жана-Анри Фабра  «Осы-охотницы».

Но если уж я там оказался, то надо и о нем кое-что сказать, причем его же собственными словами. Например, он пишет: «Энтомологи обыкновенно поступают так: берут насекомое, накалывают ее на длинную тонкую булавку, помещают в ящик с пробковым или торфяным дном, прикалывают под ним этикетку с латинским названием и на этом успокаиваются. Меня не удовлетворяет такой способ изучать насекомых. Что мне из того, сколько члеников в усиках или сколько жилок в крыльях, волосков на брюшке или на груди у того или иного насекомого? Я только тогда познакомлюсь с ним, когда буду знать его образ жизни, инстинкты, повадки».

Вот почему я его так сильно полюбил. И добавлять тут больше нечего.  

 

Зачем мы понавешали так называемые «камеры наблюдения»?

 

Фабр обследует норку осы вида сфекс, когда этот сфекс приносит добычу к своей норке в два раза тяжелее самого себя. («Однажды я отнял у песчаной аммофилы гусеницу, которая была в пятнадцать раз тяжелее самой осы»). Добыча эта не убита, а парализована тремя уколами жала и она будет жива, но неподвижна  еще больше месяца, как раз столько времени, чтобы личинка сфекса могла питаться живой плотью, но не мертвечиной, чтобы не отравилась продуктами распада – трупным ядом. Но пока не в этом дело. Дело в том, что сфекс обязательно перед норкой сваливает со своего горба парализованного жука и идет проверять норку, оставив жертву около устья. Фабр за это время отодвигает жука от норки подальше и ждет, что будет дальше? Из норки появляется сфекс, видит, что добыча его не на своем месте, и снова подтаскивает к норке, а сам вновь ныряет в нее. Фабр полагает, что проверять, не занята ли норка паразитом, который в его отсутствие отложит свое «кукушкино» яичко, из него вылупится личинка паразита, быстрее поедающая и растущая, так что его собственная личинка погибнет от голода. Но, опять же, не в этом дело. А в том, что Фабр сорок раз подряд отодвигал парализованного сверчка, и сфекс сорок раз подтаскивая его вновь к устью норки, спускаясь в нее каждый раз на проверку. Фабр устал с ним соревноваться и бросил эту затею, решив, что сфексу «чужда способность приобрести хотя бы малейшую опытность из своих собственных действий».

Затем Фабр нашел другую колонию сфексов. И начинает вновь отодвигать от норки парализованных сверчков.  «После двух или трех раз с прежним результатом сфекс садится на спину сверчка, схватывает его челюстями за усики и без задержек втаскивает в норку. Кто остался в дураках? Экспериментатор, которого перехитрила умная оса. И соседи его, хозяева других норок, где раньше, где позже, словно догадываются о моих хитростях и без остановок вносят дичь в свои галереи». Фабр заканчивает: «У сфексов как и у нас: «что город, то норов, что деревня, то обычай»».

Замечу сразу, что я не занимаюсь энтомологией как таковой, меня интересует только проявления разума и инстинкта, а также соотношения их друг с другом. В смысле, не путаем ли мы вилку с бутылкой. Что касается нежелания сфекса приобретать опытность, то я недаром употребил заголовок насчет камер наблюдения, каковые навешиваются собственно не для пользы, а для того, чтобы показать некую приверженность моде и размер кошелька. Поэтому 30 процентов камер, навешенных во всех углах, вообще не работают, в 30 процентах камер нет пленки или давно обрезаны провода, 30 процентов что-то пишут, только никто никогда не смотрит, что там написано, и только 10 процентов выполняют задачу, для которой камеры, собственно, и подвешены. Но ведь мода на камеры не проходит, она, наоборот, шествует по планете как миниюбки или мобильники. Поэтому тот упрямый сфекс, который 40 раз повторял заведомо неэффективное действие, мне сильно напоминает любителей развешивать, где надо и не надо, камеры наблюдения.

Напротив, та колония сфексов, которая после второго-третьего раза прекращала делать глупость, неплохо соображает. И, я думаю, что таких колоний за прошедшее со времен Фабра (1823-1915) годы стало больше, ибо они не затрачивали свои силы на бессмысленную работу, а применили их с большей для себя и своего потомства пользой. Отсюда вытекает несколько следствий.

Во-первых, сам факт анализа ситуации и принятия решения, исходящего из анализа, не у отдельного сфекса, а у целой их колонии ни что иное, как разум, ибо запись туда, где раз и навсегда записан инстинкт, сам принцип этого анализа как-то не очень согласуется с понятием инстинкта. Я к этому вопросу еще вернусь на более конкретном материале, а пока скажу, что любой анализ ситуации и принятие на основе этого анализа решения и конкретного действия как раз и является разумом. А закладывание в инстинкт отдельных элементов разума, мне кажется схоластикой, точнее – иезуитством.    

Во-вторых, должны найтись много Фабров, каковые бы начали тренировать сознание сфексов. И таковые нашлись в данной конкретной колонии. Я даже вполне готов предположить, что в результате вторые сфексы научились понимать движение времени, и у них выходило, что именно за тот промежуток его ничего страшного с норкой не могло случиться. Так что и проверять так часто норку ни к чему. Первая же колония сфексов жила в таком многочисленном окружении воров или вредителей, что и сорок раз проверять норку не считалось у них лишним.  

 

«Не смерть, ни жизнь», но модификация

 

Фабр пишет: «Съев последнего сверчка, личинка начинает ткать кокон. Эта работа занимает менее двух суток. Теперь личинка может, защищенная своим непроницаемым покровом, впасть в то глубокое оцепенение, которое ею овладевает. Начинается безымянное состояние (ни сон, ни бодрствование, ни смерть, ни жизнь), которое длится примерно десять месяцев. Тогда перед нами появится молодой сфекс».

Давайте заглянем в матку женщины, где лежит оплодотворенная сперматозоидом яйцеклетка. Там ведь тоже образуется червячок, личинка, и эта личинка кушает свою маму. Недаром в это время у женщины происходит самый сильный так называемый токсикоз. Потом наступает очередь ткачества кокона, у людей этот кокон называется плацентой. А так как в матке у женщины гораздо уютней, чем в земляной норке на глубине 15 сантиметров в зимнюю пургу и весеннюю слякоть, с вполне реальной возможностью попасть под каблук сапога, то и женский кокон – плацента служит лишь границей между мамой и ребенком. Который пока – просто червячок.

В связи с этим фраза Фабра ни сон, ни бодрствование, ни смерть, ни жизнь является заведомо несправедливой. Ведь он знает, что в кокон на 10 месяцев спрятался червячок, а из кокона выйдет совершенно взрослый сфекс, которому остается только расправить аккуратно и четко сложенные наподобие парашюта свои крылья. Но ведь и человечек появляется на свет точной копией взрослого человека, со всеми без исключения атрибутами, включая половые органы. И почему-то мы не говорим, что ребенок в утробе матери ни спит, ни бодрствует, ни умер, ни живет.  Мы говорим, что он растет, развивается, хотя более знакомые с этим делом утверждают, что он проходит все стадии всего живого на земле, включая стадию рыбы с жабрами. Другими словами, он модифицируется, притом весьма ускоренными темпами, проходя, в том числе и стадии сфекса.

Именно в стадии куколки как сфекс, так и человек совершает фантастическое превращение, примерно такое же невероятное, как наковальня или кувалда превратились бы в компьютер или хотя бы в мобильный телефон. Поэтому отношение к кокону сфекса должно быть точно такое же, как и к кокону человека. Тогда простому люду была бы более понятна биология. И вообще жизнь на земле.

Тут возникает два вопроса. Зачем-то ведь надо проходить эти стадии? И почему они у человека проходят за один раз, а у сфекса разделяются на стадию червячка-личинки и куколки. На второй вопрос ответить легко. Сфекс хотя и больше обычной мухи, но по весу он такой же, что говорит за его не слишком большую как жирность, так и вес мяса, каковое обладает невероятной силой, сфекс может даже немного пролететь с весом, превышающим раз в десять свой собственный. А наши машины и самолеты могут передвигаться только с весом, равным собственному весу. Видите, какая эффективность? И все благодаря тому, что в сфексе и вообще у насекомых воды (основной состав жира) в организме относительно раза в три меньше, чем у млекопитающих. То есть, насекомое ни в коем случае не может прокормить свое потомство своей плотью как люди, например. Поэтому яичко сфекса можно выкормить только чем-то посторонним, о чем и заботится его мама. Но так как у разных там ископаемых питекантропов находят в желудках остатки насекомых, то, само собой разумеется, что насекомые – предварительный этап эволюции человека. И этап этот не столь эффективен.

На первый же вопрос, о необходимости прохождении всех предварительных стадий высшими животными, включая стадию сфекса, ответ сейчас тоже – простой. Доказывать я это буду позже на примерах Фабра, а сейчас пока скажу, что прямое восстановление железа из руды придумано людьми тысячи на три-четыре лет позже стадийного производства железа через чугун.

 

Выбор пищи для своего ребенка

 

Фабр пишет: «Сравните эти три вида (отличающиеся друг от друга так же как пароход, паровоз и паровая молотилка – мое) и согласитесь со мной, что от проницательного взгляда сфекса не отказался бы и опытный ученый. Странная особенность выбирать дичь: охотник словно руководится указаниями какого-нибудь знатока-систематика вроде Лятрейля. <…> Итак, вокруг Средиземного моря мы имеем пять видов сфексов, и все они кормят своих личинок прямокрылыми. Но и в другом даже полушарии, на Маврикиевых островах родственник сфекса – хлорион сдавленный охотится на прямокрылых. <…>  Однажды мне посчастливилось: я видел, как сфекс изменил любимой дичи. Он ловил кобылок – родственниц саранчи. Подобные наблюдения когда-нибудь послужат материалом для того, кто пожелает на солидных основаниях построить здание инстинкта».

Далее Фабр описывает довольно долго и подробно, насколько по внешнему виду, окраске и строению отличаются друг от друга отдельные виды прямокрылых, но сфекс не обращает на это никакого внимания, были бы они только прямокрылыми. И в конечном счете приходит к мысли, что у всех прямокрылых одинаковое строение нервной системы, поэтом их можно парализовать одним и тем же методом, но об этом – ниже.

Для понимания же того, что однажды сфекс изменил любимой дичи на родственниц саранчи, у меня есть собственное мнение. И именно потому, что Фабр представил мне солидные основания к построению здания инстинкта. Любой, у кого жена была бы хоть раз беременна, знает, как она мучается, особенно в первое время беременности, желанием чего-нибудь такого съесть, а чего – не знает. Какие у нее в это время бывают фантазии насчет еды, причем, за исключением соленых огурцов, у всех – разные. Я даже читал рассказ «Соленый арбуз» забытого, но хорошего писателя на эту тему. И соленый арбуз, потребовавшийся беременной женщине середь зимы в Сибири, где и летом-то их нет, это еще – лучший случай, так как она знала, что ей все-таки требовалось конкретно. В большинстве же случаев это ей совершенно неизвестно, просто хочется чего-нибудь эдакого, чего никак не появляется ни на столе, ни в магазине. И я это пишу к тому, что она ведь в это самое время кормит собой свою личинку. И личинка эта высасывает из нее какой-то химический элемент или целую химическую формулу, без которой сама будущая мать чувствует себя недостаточно комфортно. И хорошо, если это обыкновенный кальций, который можно отколупнуть от стенки деревенской избы и съесть наподобие шоколадной конфетки «Мишка на севере».

Если бы у женщины действовал инстинкт, то она бы точно знала, что она хочет съесть. Но она не знает, исключая натрий, который есть во всем солененьком (NaCl), так как хлор – отрава. А натрий, в свою очередь, требуется ее червячку, например, для развития мозга или временных жабр.

Перейдем к осе. Она ведь чего-то такое тоже истратила на свое яичко, она ведь ловит саранчу вместо чего-то привычного именно тогда, когда она уже готова расстаться со своим яичком навсегда. И она чувствует точно так же как и мать человеческая, что у нее при росте яичка чего-то там не хватало, без чего яичко у нее вышло какое-то некондиционное. И исправить это можно, лишь покушав саранчи, как у нас витаминизированный лимон. Но, так как мы про людей-то слишком мало знаем, то, что же говорить о сфексе, захотевшем поймать для своей личинки саранчу?  

На приоритете инстинкта или разума я остановлюсь в другом месте.    

 

Охота и парализация

 

«Охотник хватает за загривок толстого озимого червяка и держит крепко, не обращая внимания на  корчу гусеницы. Взобравшись на спину добычи, оса подгибает свое брюшко и размеренными движениями, не спеша, словно опытный хирург, начинает колоть. Ни одно кольцо не остается без удара стилетом. Аммофила знает сложное строение нервного аппарата своей добычи и наносит гусенице столько же уколов, сколько у той нервных узлов». Потом Фабр детализирует:

«- гусеница схвачена за загривок. Вот она быстро колет жалом в грудь, начиная с третьего и кончая первым кольцом;

- теперь, когда гусеница потеряла большую часть подвижности, аммофила, не спеша, колет одно кольцо за другим. Гусеница неподвижна, и только челюсти ее движутся, челюсти ее примерно как для нас гильотина;

- аммофила схватывает гусеницу челюстями за загривок и минут 10 мнет челюстями место сочленения головы к первому грудному кольцу. Движения челюстей резки, но размеренны, словно оса каждый раз проверяет их воздействие. Их было столько, что я устал считать. Когда они прекратились, челюсти гусеницы больше не двигались».

Затем Фабр восклицает: «Кто научил их этому искусству? Когда молодая оса, разорвав свой кокон, выходит из своей подземной норки, ее предшественники, у которых она могла бы научиться, давно умерли. И сама она умрет, не увидев своих детей. Примерно как мы рождаемся, умея сосать грудь».   

Я пока не буду останавливаться на том, зачем оса мнет затылок гусеницы. Фабр это потом объяснит сам. Я лучше остановлюсь на опытном хирурге. Если проведение этой сложнейшей операции принять за инстинктивное, то, несомненно, бог есть! Ибо никто другой не может написать на жестком диске осы эту программу, такую безукоризненную. И всем священникам, включая патриархов всех родов и конфессий, надо ежедневно цитировать нам, дуракам, эти строки. 

Но дело в том, что есть особенности, каковые я перескажу своим языком:

1) Нередко оса парализует грудь только двумя уколами, иногда она колет даже один раз.

2) Если оса колола не все грудные кольца при первом нападении, она сделает это потом. Иной раз я видел, что три грудных кольца были уколоты дважды: в начале нападения и позже, на втором этапе.

3)  Как правило, парализуются все кольца туловища по порядку, спереди назад, даже последнее кольцо. Но нередко оса не колет два-три последние кольца.

4) Редкость: оса начинает второй этап с хвоста к голове, причем снова колет грудные кольца, уже проколотые при первом этапе.

5) Не всегда аммофила сдавливает (мнет) загривок гусеницы своими челюстями. Если ее челюсти не слишком работают, оса обходится без мятия загривка. Оса воздерживается от излишней операции. Неподвижность челюстей аммофиле нужна, только пока она ее тащит, так как при малейшей неловкости челюсти осу перекусят пополам. Ее личинке же эти челюсти, даже подвижные, не страшны, так как яичко прикрепляется к гусенице так, что челюсти не достанут вылупившуюся из яичка личинку.

Заметьте, какую высокую цену имеют слова Фабра, приведенные в начале статьи на предмет насаживания энтомологами насекомых на булавку под этикеткой с перечислением жилок на крылышках. Именно из этих пяти пунктов следует, что бог тут не причем. И на жестком диске осы, называемом инстинктом, записан не строгий и неизменный порядок действий, который выполняет оса – железный компьютер,  а прямо-таки порядок рассуждений типа ответов на обстоятельства: «да», «нет», «или». Что и является не инстинктом, а – разумом.

Главных принципов парализации два: 1) гусеница должна быть положена в норку живой, но недвижимой. Чтоб она не махала руками и не стряхивала с себя кушающей ее живьем личинки. 2) гусеница не должна перекусить надвое саму охотницу, пока она ее тащит, укладывает в норке и прикрепляет к ней свое будущее дите.  А теперь смотрите на перечисленные пять пунктов и соображайте. И вы неминуемо придете к выводу, что каждое свое действие оса сопровождает раздумьем: «да», «нет», «или». И это уж точно не инстинкт.

Перейдем к осе по имени каликург и пауку эпейра полосатая. Каликург примерно как Моська, эпейра – как слон, относительно, разумеется. Но у пауков в противоположность другим насекомым центр нервной системы всегда один примерно как у нас голова. Только он на месте нашего сердца. Поэтому паука можно парализовать одним ударом стилета, а не жалить его в каждый отдел как гусеницу. Передаю слово Фабру.

«При приближении каликурга паук принимает такую же оборо­нительную позу, как и тарантул. Каликург не обращает внимания на угрозы: у него проворные ноги и быстрый натиск. Быстрый обмен ударами — и эпейра лежит, опро­кинутая на спину. Каликург уселся сверху, брюшком к брюшку, головой к голове. Своими ножками он придер­живает ножки паука, а челюстями — его туловище.

Сильно подгибает брюшко, выпускает жало и... Ми­нутку, читатель! Куда вонзится жало? Судя по тому, чему нас научили другие осы-парализаторы, можно подумать, что в грудь, чтобы уничтожить движения ножек. Вы ду­маете? Я думал так же. Что ж, не краснея за наше общее невежество, признаемся, что оса знает больше нас. Ей из­вестно, как обеспечить себе успех подготовительным ма­невром, о котором никто из нас не подумал. Около рта эпейры есть два острых кинжала, каждые с каплей яда на конце. Каликург погибнет от укола ими. Операция парализатора требует полной точности укола, а потому нужно сначала обезоружить жертву, а потом уже делать опера­цию.

С большими предосторожностями и особенной на­стойчивостью жало каликурга погружается в рот паука. И тотчас же ядовитые крючки бессильно закрываются, и столь опасная дичь становится безвредной. Теперь брюш­ко каликурга отодвигается назад, и жало погружается по­зади последней пары ножек, посередине груди, почти там, где она соединена с брюшком. В этом месте покровы тоньше и проколоть их легче, чем в других частях груди, одетых в крепкий панцирь. Нервный центр, управляю­щий движениями ножек, расположен немного выше точ­ки укола, но жало направлено вперед, и оно попадает как раз туда, куда нужно. Этот укол вызывает паралич всех восьми ножек.

Итак, два укола. Первый укол в рот, чтобы обезопасить самого оператора, второй — в грудной нервный узел для безопасности личинки. Так должен вести себя и охотник за тарантулами, отказавшийся под колпаком выдать мне свой секрет. Теперь я знаю его приемы парализатора: меня познакомил с ними его товарищ» (конец цитаты).

Такой инстинкт кроме бога вложить в каликурга тоже вроде бы никто не может. И сам Фабр не дает никаких исключений из правила, по которым можно было бы заподозрить не инстинкт, а разум. Придется рассуждать самому, имея, прежде всего, в виду уже изложенное выше. Аммофила, желая избавиться от страшных клыков озимого червяка, которого Фабр забыл назвать по имени, мнет ему загривок, под которым Фабр имеет в виду нечто вроде мозга. Притом, когда клыки не сильно шевелятся, достаточно успокоенные первым уколом в грудь, мозг аммофила не мнет. Она ясно понимает, что мозг можно только слегка помять, но не отравлять его, ибо гусеница загниет, и ее дитя останется без свежей пищи. На это показывает сам Фабр, описывая, как аммофила после каждого цикла мятия приглядывается к гусенице. Дескать, не достаточно ли? Тут страшно переборщить точно так же, как и недоборщить. Ведь мозг гусеницы, слегка помятый, должен начать работать в прежнем режиме, когда она ее доставит на место. Иначе овчинка не стоит выделки.

Перейдем к каликургу и эпейре. Не думаете же вы, что бог их создал самыми первыми на земле точно в таком же виде, как они попались на глаза Фабру. Иначе я вам подсчитаю количество видов на земле по энциклопедии  «Жизнь животных» и вы сами уж подсчитаете, сколько богу понадобится времени для создания всей этой многотысячной оравы видов животных. А если серьезно, то давайте перейдем, например, к восточным единоборствам, фильмов про это вы насмотрелись. Приемы этой борьбы создавались веками, но и сейчас еще не закончился этот процесс, иначе бы сами эти виды давно бы уже закончились, вытесненные более эффективными пистолетами. И заметьте при этом, что если бы каждый из бойцов сперва обдумывал, вернее, придумывал прием, а потом его выполнял, то это был бы не поединок, а нечто, подобное лаборатории, где оперируют подопытных крыс. Все приемы должны быть многократно натренированы, и выполняться автоматически, примерно как по инстинкту, не рассуждая. Попалась рука – выдернул, попалась нога – оторвал, попалась голова – отвернул наподобие водопроводного крана. То есть все зайцы еще до нашей эры должны быть съедены волками или лисами.

Теперь обратите внимание на слова Фабра  с большими предосторожностями и особенной на­стойчивостью, на успех-неуспех подготовительного  ма­невра, каковые совсем не нужны, если речь идет исключительно об инстинкте. Ибо инстинкт – машина. И особенно учтите, что жало в грудь паука втыкается туда, где панцирь тоньше, а уж после прокола направляется туда, где расположен главный нервный центр. Или вы думаете, что и единоборцы-люди не учитывают особенностей строения и приемов противника. Вон боксеры с длинными руками тоже ведь стремятся навязать бой противнику с короткими руками на длинной дистанции. Или я не прав?

Ах, вы думаете, что столько ума не поместится в такой маленькой голове? Так и атом маленький, а сколько в нем загадок, и не только загадок, даже ядро его по мнению умных физиков неисчерпаемо, как и сама Вселенная. Кроме того, Фабр в данном случае не говорит, что бывают победы жертвы над агрессором, но в других-то случаях – говорит. И по известным не мифическим войнам это даже видно.   

И, наконец, что вы предпримете, если не можете кормить ребенка своей грудью? Кормилицу ведь наймете, или будете бегать на молочную кухню. А каликургу как быть? В нем ведь почти нет воды, как я объяснил выше. В общем, я не люблю снобизм людей, особенно ученых. Но я еще не окончил про парализацию. 

Фабр: «Иной раз оса доставляет свою добычу к норке сразу, но чаще — с перерывами. Сфекс тащит эфиппигеру и вдруг оставляет ее и бежит к норке. Он расширяет вход, подрав­нивает порог, укрепляет потолок. Делается все это быст­ро: всего несколько ударов лапками. Потом возвращается к эфиппигере, хватает ее за усик, тащит. И опять оставля­ет ее, словно ему снова пришла какая-то мысль в голову. Все ли благополучно внутри жилья? Сфекс, оставив до­бычу, спешит к норке, залезает в нее. Выходит наружу, бежит к своей дичи, снова волочит ее к норке.

Я не поручусь, что и на этот раз он без задержек доста­вит добычу на место. Я видел такого сфекса, который по­кидал свою дичь пять или шесть раз. Может быть, он был мнительнее других или просто забывал о мелких подроб­ностях своего жилья и все проверял по нескольку раз. Правда, иные идут домой без остановок, даже не отдохнут в пути.

Вывод из рассказанного ясен: окончив рытье норки, сфекс отправляется за уже парализованной добычей. Очевидно, он сначала охотится, а потом роет норку. Та­кое изменение обычного для роющих ос порядка я при­писываю тяжести добычи лангедокского сфекса. Он пре­красный летун, но эфиппигера слишком тяжела, и по воздуху ее далеко не унесешь. Сфекс тащит ее волоком, упираясь в землю, и только крайняя необходимость по­нуждает его к самым коротким перелетам» (конец цитаты).

Из этой цитаты я вижу не столько предмет науки Фабра, сколько самого Фабра. Он всю почти свою жизнь был самым зависимым человеком, примерно как поденщик, каковым он всю жизнь и был, зарабатывая себе на хлеб учительством в самых незначительных сельских школах. Поэтому он не устает повторять избитую истину, что вся жизнь насекомых определяется инстинктом. И в то же самое время он с фактами в руках постоянно доказывает, что здесь – разум. Притом, он прямо не пишет о разуме насекомых, удовлетворяя то ли высокое школьное начальство, то ли научно-общественное мнение, но разум из его наблюдений так и прет.

Вы когда-либо задумывались об инстинкте, например, швейной машинки? Ведь она делает такие одинаковые стежки, просто залюбуешься. И петельки так аккуратно сооружает на каждом стежке. Ну и представьте тогда, чтобы она то и дело возвращалась проверить уже сделанные стежки как у Фабра: расширяет вход, подрав­нивает порог, укрепляет потолок, и  все это быст­ро, всего несколько ударов лапками. А потом швейная машинка начала бы распарывать уже сшитое, словно ей пришла какая-то мысль в голову. Притом одна бы швейная машинка все это делала, а иная швейная машинка шила бы  без остановок, даже не отдохнув.

Или вот такой факт, прямо показывающий обучаемость, а значит и интеллект: «И вот сфекс снова карабкается вверх по стене. И опять добыча положена неудачно, опять она скатывается с вы­пуклой черепицы и падает на землю. Сфекс в третий раз поволок ее по стене на крышу. Но на этот раз не оставил лежать на черепице, а без задержки утащил в норку». Никак швейная машинка начала соображать, дважды повторяя шов, если оборвалась нитка? Но и это еще не все. 

«Если даже в таких условиях сфекс не попытался лететь с добычей, значит, ему трудно летать с таким тяжелым грузом. Желтокрылый сфекс может переносить свою бо­лее легкую добычу лётом, и он селится в компании сосе­дей. Тяжесть добычи заставляет лангедокского сфекса рыть норку там, где дичь поймана, принуждает его к уединению». Да швейная машинка строчила бы даже вокруг Земли, пока ей не выключат электроэнергию. И не задумывалась бы, селиться ли ей одной у данной хозяйки, или оказаться на швейной фабрике в компании соседок.  

Продолжим: «Сфекс тащит себе в норку эфиппигеру. Я быстро перерезываю ей усики. Сфекс продолжает идти вперед, но скоро останавливается: тяжелый груз исчез. Он оборачивается, выпускает из челюстей отрезанные усики и спешит назад. Но его эфиппигера исчезла, вместо нее другая, положен­ная мной.

Сфекс подходит к эфиппигере, осматривает ее, обхо­дит со всех сторон. Останавливается, смачивает лапку слюной и начинает промывать себе глаза. Он словно го­ворит: «Ах, сплю я или не сплю? Ясно вижу или нет? Ведь это не моя добыча. Кто это провел меня!» Так или иначе, но сфекс не спешит схватить мою эфиппигеру. Он дер­жится в стороне и не обнаруживает ни малейшего жела­ния овладеть добычей. Я придвигаю к нему эфиппигеру, я почти вкладываю в его челюсти ее усик. Я хорошо знаю смелость этой осы: сфекс без малейшего колебания берет из рук добычу, которую у него отнимешь, а потом опять предлагаешь.

Что же это? Сфекс пятится, вместо того чтобы схва­тить предлагаемую ему дичь. Я снова кладу эфиппигеру на землю, и та ползет навстречу осе. Увы! Сфекс продол­жает пятиться и наконец улетает. Я больше не видал его. Так, к моему смущению, закончился этот опыт, столь ме­ня взволновавший.

Позже, когда я познакомился со многими норками, я понял причину моей неудачи. В норках сфекса я всегда находил только самок эфиппигеры, а во время моей бе­готни по винограднику я поймал самца. Конечно, сфекс не захотел взять моей дичи. «Самца на обед моей личин­ке! За кого вы ее принимаете?»

Каков вкус у этих лакомок! Они умеют отличать неж­ное мясо самок от более грубого мяса самцов. И какая зоркость у охотника, сразу отличающего самца от самки! Длинный яйцеклад саблевидной формы на конце брюш­ка — вот заметное отличие самки от самца; по форме тела и окраске они очень схожи» (конец цитаты).

Положим, отличить самца от самки можно и по инстинкту. Швейная машинка тоже отличает тонкую ткань от грубой, больших рассуждений тут не требуется. Но вот как вложить в инстинкт градацию весов груза, который тащит эфиппигера? По инстинкту-то оса должна бы притащить в свою норку одни лишь отстриженные Фабром усики, а не выплевывать их как ненужный мусор. И зачем он, промыв свои очи, сокрушается, бродит вокруг нее в искреннем недоумении, мастерски переданном Фабром? И если уж он не подозревает по инстинкту Фабра в мистификации, то определенно корит себя: «Как же я так оплошал, ведь это мужик, а не баба!»  Причем заметьте, записать такой хитроумный и многовариантный инстинкт на жесткий диск каждой осы, когда вообще, не будь на свете Фабра, этот инстинкт вообще бы не потребовался никогда в ее жизни – это ведь совершеннейшая глупость природы. С чем нельзя согласиться.

Дальше Фабр логично рассуждает: «…если полупарализованная эфиппигера без­опасна для личинки, то у сфекса с ней немало возни. Движения лапок у нее сохранились почти целиком. Своими коготками она цепляется за травинки по дороге, и сфексу становится еще труднее тащить свою и без того тяжелую добычу. Ее челюсти хватают и кусают с обычной силой, а брюшко охотника тут же, совсем рядом. Сфекс идет, высоко приподнявшись на своих длинных ножках, и — я уверен — все время следит, чтобы не оказаться схва­ченным челюстями. Секунда рассеянности — и страшные клещи вопьются в брюшко охотника.

Иногда, в особенно трудных случаях, если не всегда, приходится угомонить эфиппигеру, и сфекс умеет делать это. Как? Человек, даже ученый, потерялся бы в бес­плодных попытках, может быть, даже отказался бы от трудной задачи. Пусть он возьмет один урок у сфекса. Этот великолепно знает свое дело. Никогда не учив­шись, не видев, как это делают другие, сфекс поступает так, словно в совершенстве знает все тонкости строения нервной системы. Нервные узлы, управляющие движе­ниями челюстей, помещаются в голове. Если их повре­дить, движения челюстей прекратятся. Как это сделать?

Вот что я записал сейчас же после этой операции. Добыча слишком противилась сфексу, цепляясь за тра­ву. Он останавливается, схватывает шею добычи челюстя­ми, не делает раны, но мнет при этом го­ловной мозг—головной нервный узел. После такой опера­ции эфиппигера становится совершенно неподвижной. Вот факт во всем его красноречии. Конечно, я взял себе эту эфиппигеру, чтобы хорошенько рассмотреть ее. И, само собой разумеется, что я поспешил проделать такую же операцию над двумя живыми эфиппигерами.

Я сжимал и сдавливал пинцетом головные узлы, и эфиппигеры быстро впали в состояние, схожее с состо­янием жертв сфекса. Однако они звучат своими цимбала­ми, если я покалываю их иголкой, да и лапки сохраняют способность неправильных и вялых движений. Несом­ненно, так было потому, что я не поражал их грудных уз­лов, как это делает сфекс. Признаюсь, я гордился тем, что сумел проделать эту операцию почти так же хорошо, как и оса. Так же хоро­шо? Что я там говорю! Подождем немного и тогда уви­дим, что мне еще долго нужно посещать школу сфекса.

Проходит несколько дней, и мои эфиппигеры умира­ют, они по-настоящему умирают: через четыре-пять дней перед моими глазами два гниющих трупа. А эфиппигера сфекса? Она и через десять дней после операции была вполне свежа. Больше того, всего через несколько часов после операции сфекса к ней вернулись все ее прежние движения, она пришла в то же состояние, в котором на­ходилась до сдавливания головных узлов. Сфекс подверг свою добычу только временному оцепенению, чтобы без помех дотащить ее до норки. Он так ловко сдавил ее «мозг», что вызвал оцепенение всего на несколько часов. Я же, вообразивший себя его соперником, был только не­искусным колбасником и убил моих эфиппигер: разда­вил, может быть, своим пинцетом столь деликатный ор­ган, как головной «мозг». Если я и не краснею от моей неудачи, то лишь потому, что вряд ли кто сумеет состя­заться в ловкости с этими искусными операторами. Те­перь-то я понимаю, почему сфекс не колет жалом голов­ные узлы. Капля яда, введенная сюда, уничтожила бы главный центр нервной деятельности и повлекла бы за собой смерть. А осе нужна не смерть, а только временный паралич добычи» (конец цитаты).

Во-первых, вы должны еще помнить, как каликург успокаивал эпейру, вернее ее страшные и ядовитые крючки – уколом в рот, во второстепенную систему управления крючками, а потом атаковал главный и единственный центр, управляющий всеми остальными мышцами. И там же упомянуто об аммофиле,  мнущей мозг. И здесь вновь, уже сфекс, тоже мнет мозг. Значит, это не индивидуальный прием, а нечто похожее, например, на апперкот, каковой можно применить в любом из единоборств и в любой расе и нации. То есть, это система приемов. Поэтому гипотетический бог должен вкладывать эти методы в машины по своему выбору, вернее без разбору, а как придется. 

Во-вторых,  я ведь недаром приводил эту длинную цитату со всевозможными подробностями. Это дает мне право сказать, что без обратной связи, осуществить эту операцию невозможно. То есть, по сложности эта операция приближается если и не к пересадке сердца, то к коронарному шунтированию – точно. А такие операции, знаете, как происходят? Там же вокруг больного дюжина высококлассных узких специалистов, больной весь опутан проводами, а на стенках висят экраны с жизненными показателями, на которые вся дюжина врачей то и дело поглядывает.  И специально для этого предназначенная медсестра не успевает им вытирать пот со лбов. Конечно, главный командир тут есть, только и второстепенный командир может прошептать ему на ухо: «Поспеши, больной уходит». Тут что главное? Непрерывная и многофакторная обратная связь. Иначе получится не операция вперемешку с реанимацией, а прозекторский стол во главе с одним-единственным патологоанатомом. Каковым и оказался сам великий Фабр. А эта всеобъемлющая обратная связь преследует единственную цель – не навреди!  И вся эта дюжинная орава врачей непрерывно прокручивает в своих головах разумных бесконечную вереницу информации, и непрерывно принимает все новые и новые решения. И каждое из них – верх интеллекта.  

А теперь подумайте, возможно ли все это записать в виде какой-либо неизменной цепочки действий на бумаге или на диске, и не отступать от нее никогда и ни при каких обстоятельствах? Ведь это и будет инстинкт дюжины смелых! И это будет абсурд.

    

Как съесть в одиночку слона в жару так, чтобы не дать ему протухнуть?

 

Вы хоть можете себе это представить, не заглядывая, как школьник к соседу в тетрадку, на ниже приведенную цитату? Парализованная дичь не протухнет и два месяца кряду. Если ее не трогать, не есть. Но она же для того и предназначена, чтобы ее личинка ела медленно, недельки две, а на термометре – под сорок. Объем парализованной личинки бронзовки, которую предстоит съесть личинке осы сколии в шестьсот – семьсот раз больше ее самой. Передаю слово Фабру.

«С каждым днем голова сколии все глубже погружается в брюшко бронзовки. Передняя часть тела личинки ско­лии вытягивается и суживается, принимая довольно странную форму. Задняя часть личинки постоянно нахо­дится снаружи, и она имеет форму и величину, обычную для личинок перепончатокрылых. Раз проникнув в тело жертвы, передняя часть остается там до последнего глотка. Она выглядит совсем тонкой, словно странный хвостик. Такая форма тела встречается у личинок и других роющих ос, питающихся крупной парализованной дичью. Таковы, например, личинки лангедокского сфекса и щетинистой аммофилы. Но у личинок, питающихся мелкой многочис­ленной дичью, такого резкого сужения не бывает.

С первого движения челюстей и до тех пор, пока дичь не будет совершенно съедена, личинка сколии не вынима­ет головы из внутренностей поедаемой добычи. Я подозре­ваю причины такого постоянства. Я думаю даже, что здесь требуется особое, специальное искусство есть. Личинка бронзовки — единственный кусок еды, и этот кусок дол­жен оставаться свежим до последней минуты. А потому молодая личинка сколии должна начинать еду осторожно, всегда в строго определенной точке: входная ранка всегда проделывается там, где был прикреплен головной конец яйца. По мере того как удлиняется передняя часть тулови­ща, и личинка все глубже погружается в тело добычи, еда производится с известной последовательностью. Сначала съедаются менее важные части, потом те, уничтожение ко­торых еще не убивает жертвы, и, наконец, те, потеря кото­рых несет с собой смерть и быстрое загнивание провизии.

После первых укусов в ранке дичи выступает кровь. Она легко переваривается личинкой-крошкой. Это свое­го рода «сосание молока». Затем поедается жировое веще­ство, обволакивающее внутренние органы. Такую потерю бронзовка может выдержать и не погибнуть. Потом на­ступает очередь мышц, и только в последнюю очередь сколия принимается за самые важные части: нервные центры и дыхательную, трахейную, сеть. Тогда жизнь уга­сает, и личинка бронзовки превращается в пустой мешок, совершенно целый, кроме входной дырочки на брюшке. Теперь кожица может гнить. Благодаря последовательной еде личинка сколии сохранила припасы свежими до кон­ца, и ей осталось только окуклиться. Толстая, здоровая личинка вытаскивает свою длинную «шею» из пустого мешка и принимается ткать кокон.

Возможно, что я и ошибаюсь в последовательности поедания органов: не так просто узнать, что происходит внутри личинки бронзовки. Но главные особенности способа еды сколии очевидны: сначала съедаются орга­ны, менее необходимые для сохранения жизни добычи. Прямые наблюдения подтверждают это только отчасти, но исследования личинки бронзовки дают много больше. Толстая и здоровая вначале, личинка бронзовки словно тает изо дня в день. Она увядает, сморщивается, обраща­ется в конце концов в пустой мешочек, стенки которого спадаются. И все же в течение всего этого времени мясо личинки бронзовки свежо. Не говорит ли это, что глав­ные очаги жизни съедаются последними?

Посмотрим, что случится с личинкой бронзовки, если с самого начала поразить ее важнейшие органы. Проделать такой опыт легко. Швейная игла, раскаленная и сплющен­ная, а потом опять заостренная, дает мне крохотный лан­цет, вполне пригодный для деликатной операции. Этим инструментом я проделываю крохотную ранку и вытаски­ваю через нее часть нервной системы. Все кончено! Пус­тяковая с виду ранка превратила живое существо в труп. Уже на следующий день личинка буреет и начинает разла­гаться. И тут же рядом другие личинки, съеденные на три четверти сколиями, совершенно свежие.

Несомненно, что столь разня­щиеся результаты зависят от степени важности пораженных органов. Раз­рушая нервные центры, я беспово­ротно убиваю животное, которое завтра же превратится в кучу гнили. Личинка сколии начинает с жиро­вых запасов, потом переходит к кро­ви и мышцам и не убивает своей до­бычи до самого конца. Ясно, что ес­ли бы сколия начинала с того, с чего начал я, то ее добыча превратилась бы в разлагающийся труп.

Правда, самка сколии впустила в нервный центр личинки капель­ку яда, но ее операция совсем не похожа на мою. Она дей­ствовала, как деликатный физиолог, вызывающий только оцепенение, я же вел себя, как грубый мясник. Приведен­ный в оцепенение ядом сколии, нервный центр не может больше вызывать сокращения мускулов, но кто скажет нам, что парализованные нервные центры перестали быть полезными для поддержания скрытой жизни. Пламя по­тухло, но в светильнике сохранилась раскаленная точка. Я, грубый мучитель, не только тушу лампу: я выбрасываю светильню. То же сделала бы и личинка сколии, если бы она ела как придется, повреждая нервные центры.

Все подтверждает это. Сколия и другие личинки, обед которых состоит из крупного насекомого, едят по прави­лам, едят так, что до последних глотков провизия остает­ся живой, а значит, и свежей. Когда добыча маленькая, то осторожность не нужна. Посмотрите, как обедает личин­ка бембекса среди кучи мух. Она хватает муху и начинает ее есть то с головы, то со спины, то с брюшка. Оставляет ее, чтобы схватить другую, переходит к третьей, к четвер­той. Она словно пробует и выбирает лучшие куски. Иску­санная, искромсанная, муха быстро загнила бы, если бы не была съедена за один присест. Допустим, что личинка сколии принялась бы есть с такой же бестолковостью. Она погибла бы возле своей огромной дичи, которая должна сохраняться свежей в течение двух недель. Искромсанная провизия через день-другой превратилась бы в зловонную падаль.

По-видимому, это искусство осторожного поедания не так уж легко и просто. Стоит личинке сбиться с пути, и она уже не может применить своих талантов умелого едо­ка. Можно задать вопрос: с любой ли точки можно начи­нать еду? Опыт покажет нам это. Я стараюсь вывести по­чти полувзрослую личинку сколии из того положения, какое она занимает на брюшке бронзовки. Ее длинную «шею», погруженную в брюшко добычи, вытащить оттуда трудно: нельзя сильно беспокоить личинку. Терпеливо я потираю ее концом пинцета и в конце концов добиваюсь своего. Тогда я перевертываю личинку бронзовки спиной кверху и кладу ее в маленькое углубление, выдавленное в земле пальцем. На спину бронзовки я кладу личинку ско­лии. Теперь мой питомец находится в тех же условиях, что и раньше, с той лишь разницей, что под его челюстя­ми спинная, а не брюшная сторона бронзовки.

Всю вторую половину дня я наблюдаю за пересажен­ной личинкой. Она двигается, прикладывает свою ма­ленькую головку к телу жертвы то здесь, то там, но нигде не останавливается. День оканчивается, но, кроме беспо­койных движений, ничего не было. Голод, говорил я себе, заставит решиться и укусить. Я ошибался. На другой день я вижу личинку еще более беспокойной. Она ощупывает все, но нигде не решается укусить. Я жду еще полдня. Безрезультатно! А между тем двадцать четыре часа воз­держания должны были пробудить хороший аппетит. К. тому же в обычных условиях она ест не переставая.

Голод не может заставить личинку сколии укусить до­бычу в непривычном месте. Может быть, ее челюсти не­достаточно сильны для этого? Нет. Кожа личинки брон­зовки на спине не толще, чем на брюшной стороне, да и прокусывает же кожу только что вышедшая из яйца ли­чинка. Раз это может сделать она, то подавно в силах про­делать и полувзрослая личинка. Значит, это не бессилие, а упорный отказ кусать в том месте, которое должно ос­таться целым.

Как бы там ни было, но мои попытки заставить ско­лию начать свою еду со спины добычи кончились неуда­чей. Означает ли это, что личинка хоть сколько-нибудь дает себе отчет в опасности нарушений «правил еды»? Безрассудно даже на минуту останавливаться на такой мысли. Отказ от еды в неположенном месте продиктован инстинктом.

Я беру новый запас дичи. Вытаскиваю голо­ву одной из сколий наружу и оставляю эту сколию на брюшке жертвы. Она беспокойно ощупывает покровы брюшка, колеблется, ищет и никуда не запускает своих челюстей. Она ведет себя точно так же, как сколия, поса­женная на спину бронзовки.

Кто знает? — повторю я. Может быть, с этой стороны она поранила бы нервные узлы брюшной цепочки, имею­щие для жизни не меньшее значение, чем сердце, лежа­щее на спинной стороне. Сколия не должна кусать где придется: неудачный укус превратит запас пищи в гниль.

Итак, снова упорный отказ прокусить кожу жертвы не в той точке, в которой было прикреплено яйцо. Нет сом­нения, что оса-мать выбирает эту точку, как самую благоприят­ную для будущей личинки, но я не могу понять причин именно этого выбора. Отказ личинки прокусить кожицу жертвы в каком-либо ином месте показывает строгость правил, внушенных инстинктом.

Ощупывая кожу бронзовки, личинка сколии, поло­женная на брюшко жертвы, рано или поздно находит зи­яющую рану. Если она уж очень медлит, то я могу кончи­ком пинцета направить туда ее головку. Тогда сколия узнает проделанное ею отверстие и мало-помалу погру­жается во внутренности бронзовки. Первоначальное по­ложение сколии как будто восстановилось. А между тем успех воспитания такой личинки очень неверен. Может быть, все будет хорошо, и личинка сделает себе кокон. А случается, и не редко, что личинка бронзовки быстро темнеет и начинает гнить. Тогда темнеет и сколия, взду­вается и перестает двигаться, не вытащив головы наружу. Она умирает, отравленная разлагающейся дичью.

Почему так внезапно испортились припасы? Я вижу лишь одно объяснение этому. Обеспокоенная в своих действиях, сбитая с пути моим вмешательством, вновь положенная на рану, личинка повела себя не как нужно. Она стала грызть наудачу, и несколько укусов положили конец остаткам жизни ее добычи. Гибель жертвы повела к смерти и самого хищника.

Мне хотелось вызвать смертельные результаты нару­шения правил еды еще и другим способом. Пусть сама жертва спутает действия сколии.

Личинка бронзовки, заготовленная самкой осы, глубоко парализована, и ее неподвижность изумительна. Я заменяю парализованную личинку другой, похожей на нее, но полной жизни, непарализованной. Для того что­бы помешать ей свернуться и раздавить или столкнуть сколию, я делаю ее неподвижной. Очень тонкой про­волочкой я привязываю непарализованную личинку бронзовки брюшком вверх к пробковой пластинке. Про­делываю маленькую щелку в коже, там, где сколия от­кладывает яйцо. Кладу моего питомца головой на эту ранку. Сколия принимается грызть рану, проделанную моим скальпелем, погружает «шею» в брюшко добычи. Два дня все идет как будто хорошо. Потом личинка бронзовки начинает темнеть, загнивает, и личинка ско­лии умирает.

Легко объяснить причины смертельного исхода этого опыта. Я помешал бронзовке шевелиться, но мои прово­лочные путы не могли прекратить содроганий мышц и внутренностей. Бронзовка сохранила полную чувстви­тельность, и боль от укусов вызывала движения внутрен­них органов. Эти легкие содрогания сбивали с толку ско­лию, она кусала как придется и погубила бронзовку. С до­бычей, парализованной по известным правилам, так случиться не может. Жертва утратила чувствительность, она не только неподвижна внешне: укусы не вызывают у нее и каких-либо содроганий внутренних органов. Ничто не беспокоит сколию, и она со всей точностью следует мудрым правилам еды.

Неуверенный в подлинной причине неудачи, я начи­наю новый опыт. На этот раз я беру совершенно здоровую личинку носорога и привязываю ее к пробковой пластин­ке так же, как я делал это с бронзовкой. Проделываю, как и всегда, маленькое отверстие на брюшке жертвы. Тот же отрицательный результат: носорог разлагается, сколия погибает. Впрочем, это можно было предвидеть. Моя питомица не знакома с этим сортом дичи, а всякие содрогания непарализованной личинки должны были по­мешать ей грызть как нужно.

Начинаю снова, теперь с дичью, парализованной не мной, а большим знатоком этого дела. Накануне я раско­пал у подножия песчаного обрыва три ячейки лангедокского сфекса. В каждой лежали эфиппигера и только что отложенное яйцо. Вот подходящая для меня дичь: она па­рализована по всем правилам искусства.

Я помещаю моих трех эфиппигер, как обыкновенно, в банку, дно которой покрыто слоем земли. Снимаю яичко сфекса и на каждую эфиппигеру, слегка проколов ей ко­жицу на брюшке, укладываю молодую личинку сколии. Мои воспитанницы в течение трех-четырех дней кормят­ся этой дичью, столь для них непривычной. По сокраще­ниям их пищеварительного канала я вижу, что питание совершается правильно. Резкое изменение пищи не отра­зилось на аппетите сколий, и все идет так же, как и в обычных случаях, когда дичью служит личинка брон­зовки. Но благополучие это непродолжительно. На чет­вертый день все три эфиппигеры загнивают, а сколии умирают.

Этот результат довольно красноречив. Если бы я оста­вил на месте яичко сфекса, то вылупившаяся из него ли­чинка кормилась бы эфиппигерой. В сотый раз я был бы свидетелем непонятного факта: поедаемое кусочек за ку­сочком насекомое худеет, сморщивается и все же в тече­ние почти двух недель сохраняет свежесть, какой облада­ет только живое существо. Но личинка сфекса заменена личинкой сколии, блюдо осталось прежним, но питомец иной. И вот вместо свежего мяса — гниль.

Припасы остаются свежими до конца развития личин­ки не потому, что яд, впущенный при парализации, обла­дает противогнилостными свойствами. Три эфиппигеры были оперированы сфексом. Если они сохраняются све­жими под челюстями личинок сфекса, то почему же за­гнили, когда сфексов заменили сколии? Предохранитель­ная жидкость, действовавшая в первом случае, не утрати­ла бы своих качеств и во втором. Дело не в жидкости, а в том, что обе личинки обладают специальным искусством есть, и зависит это искусство от сорта дичи. Сфекс кор­мится эфиппигерой. Это его исконная пища, и он так по­едает ее, что жертва до конца остается свежей: в ней до самого конца сохраняется искра жизни. Но если бы он стал поедать личинку бронзовки, то совершенно иной сорт дичи не позволил бы ему проявить свои таланты едо­ка. И вскоре дичь превратилась бы в кучу гнили. Сколия в свою очередь умеет кормиться личинкой бронзовки, но ей неведомо искусство есть эфиппигеру. Весь секрет именно в этом.

Еще одно слово, которым я воспользуюсь в дальней­шем. Я заметил, что сколии, которых я кормлю эфиппигерами, находятся в прекрасном состоянии, пока припа­сы сохраняют свежесть. Они начинают чахнуть, когда дичь портится, и погибают, когда она разлагается. Значит, причина их смерти не непривычная пища, а отравление одним из тех ужасных ядов, которые образуются в разла­гающемся животном и которые химики называют пто­маинами. Поэтому, несмотря на роковую развязку моих опытов, я остаюсь при своем убеждении: если бы эфиппигеры не загнили, то сколии жили бы, и я их выкормил бы, пусть и совсем непривычной для них пищей.

До чего тонки эти опасные правила, которым следуют плотоядные личинки ос-парализаторов! Может ли наша физиология, которой мы справедливо гордимся, безоши­бочно указать, в какой последовательности нужно есть дичь, чтобы она до конца сохранила свежесть? Как могла эта жалкая личинка научиться тому, что неведомо нашей науке? Ею руководит инстинкт» (конец цитаты).

Вы, надеюсь, заметили сколь неумело, зато часто нас заклинает Фабр: «руководит инстинкт». И вы, надеюсь, знаете, что к таким методам всегда прибегают тогда, когда сами в этом не уверены. А если не знаете, то я вам напомню хотя бы лозунги ЦК КПСС. Они прожужжали нам все уши: «КПСС – ум, честь и совесть нашей эпохи!», хотя создали безмозглую систему, бесчестием ее поддерживали и бессовестно врали нам на каждом шагу. «Наше поколение будет жить при коммунизме!», – лет сорок подряд твердили они. Хотя первое наше поколение уже померло, а сами они уже лет 50 знали, что никакого коммунизма вообще в природе не может быть, или надо отменять биологию соревнования заодно с русской поговоркой: своя рубаха – ближе к телу.

Впрочем, Фабр  всего-навсего – хитрец. Он твердит заклинания и тут же подробно опровергает их. Примерно как правозащитники-журналисты в коммунистические времена умели писать между строк. Я уже говорил, что он был маленький человек, а церковь в те времена была не слабее 15-летней давности коммунистической партии. Поэтому для интерпретации инстинкта правильной еды мне уже будет мало сравнения ее с коронарным шунтированием.

Тут можно только предположить, что этот инстинкт – это записанная в булавочной головке сфекса примерно половина «Большой советской энциклопедии», гигабайта эдак полтора. Чего в нашей голове разумной, сами понимаете, записать невозможно. Иначе бы энциклопедии не издавались. И сфекс не только бы умел извлекать из нее отдельные статьи, но и соображать, какая именно из статей ему в сию минуту требуется. Притом, еще в стадии яичка он должен так набить руку, что в следующей стадии червячка мог бы так умопомрачительно сложно кушать, чтобы перед стадией куколки уже уметь укладывать кирпичи лучше всех каменщиков в мире, собранных вместе. Впрочем, про укладку кирпичей я рано загнул, оно у меня – ниже.

На этом остановлюсь, сформулирую свое собственное заклинание, основанное на простом здравом смысле: инстинкт в таком виде – невозможен. И я это еще несколько раз повторю ниже.    

 

«Невежество инстинкта», оно же – «заблуждение»

 

Хотя тут два заголовка у Фабра, но я их свел в один. Итак, великий умница Фабр делает опыты.

1 опыт. Сфекс тащит эфиппигеру за усики к норке. Фабр, пока сфекс проверял порядок в норке, укорачивает усики – торчат по миллиметру. Сфекс, хотя ему очень неудобно, тащит за оставшиеся кончики. Фабр отстригает усики у самого лба эфиппигеры. Сфекс хватает эфиппигеру за щупик, «его нисколько не беспокоит перемена в способе упряжки». Фабр обрезает все щупики. Сфекс, «подходит и принимается искать, за что бы ухватиться. Делается отчаянная попытка: раскрыв во всю ширину свои челюсти, сфекс пробует схватить ими эфиппигеру за голову. Он много раз повторяет эту попытку, но без успеха: челюсти скользят по круглой, гладкой и твердой голове. Сфекс прекращает свои попытки. <…> Почему же сфекс даже не пробует ухватиться за одну из ножек или за кончик яйцеклада? Что же, поможем ему. Я подсовываю к его челюстям то ножку, то кончик яйцеклада. Сфекс упорно отказывается, а затем вообще бросил добычу. Он только что поражал нас своими знаньями, когда сжимал мозг эфиппигеры, чтобы вызвать у ней длительный обморок. И он же оказался совершенно неспособным совершить самое простое действие, если оно выходило за круг его привычек».

А вы, любезный читатель, способны? Хотите, я вам сейчас докажу, что даже умницы, выдумавшие первый автомобиль, к этому были неспособны?  Иначе бы они вопреки здравому смыслу, диктующему расположить двигатель поближе к ведущим колесам, не расположили бы его впереди, наподобие лошадей, запряженным в дилижанс. И вынуждены были придумывать трансмиссию. И ведь паровоз точно таким же образом сконструировали, как конную повозку, причем так идиотски, что машинисты целый век потом смотрели на дорогу через боковое окно, высовываясь на морозе до пояса. И только к эре тепловозов и электричек, наконец, сообразили, что так не годится.

А обезьяны?  Надеюсь, вы знаете, что согласно распространенным представлениям обезьяны умнее сфексов? Они даже способны удлинять свою руку с помощью выломанной палки, причем ломают не живое мокрое деревцо, кора которого не дает отделить отломленную палку, а выбирают сухое, оно хорошо ломается. Между тем, три-четыре обезьяны, каждая из которых не может свернуть камень, под которым экспериментаторами спрятана вкусная еда, никак не догадываются объединить свои усилия. Тогда как пчелы и муравьи это делают, не задумываясь.

То есть, в живой природе и даже у венца творения есть, как и у сфексов (каковые, не забудьте, просто – большие мухи) некие психологические пороги, через которые очень трудно, почти невозможно перешагнуть.  И паровоз, выходит, умнее человека, так как он настойчиво и бесперспективно показывает всем своим видом, что так делать нельзя.    

2 опыт. Сфекс отложил яйцо на грудь эфиппигеры в своей норке и начал заделывать ее камешками и пылью до будущего выхода из нее нового сфекса, прошедшего стадию личинки и куколки. Фабр отстраняет работающего сфекса, аккуратно вытаскивает из норки эфиппигеру с отложенным на ее груди яичком. «Положив эфиппигеру в коробочку, я уступаю место сфексу. Он находился совсем близко, пока я грабил его постройку, и теперь, найдя дверь открытой, входит в норку. Через некоторое время он выходит оттуда и принимается старательно заделывать вход. Сфекс входил в пустую норку и долго оставался в ней. Он должен был видеть, что в камере ничего нет, и все же заделывает вход столь усердно, как будто в норке все в порядке. Заделав норку, сфекс покинул ее навсегда». Фабр объяснил себе этот феномен совершенно глупой работы «неизбежным следствием предшествующих поступков», то есть неизбежной очередностью и последовательностью работ.

Дорогие люди, разве вы не знаете, что как только вы положили где-нибудь асфальт, так вам надо буквально на следующий же день прокладывать под асфальтом кабель? Неужели вы не можете предусмотреть такую мелочь? Нет, я лучше расскажу вам о ваших строительных недоделках и глупой работе. Вы же почище сфекса оштукатурите стены, а потом начинаете проводить провода, ломая штукатурку, а потом снова штукатурите, и если бы только два раза, вы же раз пять штукатурите одно и то же место. Сперва после проводов, потом после прокладки труб и так далее, а уж потом оказывается, что штукатурка вообще наложена не по отвесу, так что низ шкафа у жильцов вроде бы стоит у стены, а верх шкафа – на полметра от стенки. И уже сами жильцы начинают штукатурить в шестой раз. Ладно, сфекс задела пустую норку, не разглядел, что она пустая. Но позовите прораба, который сделал ваш дом, притом у него нет другой работы, кроме как следить за качеством. И он же ведь прямо глядя в ваши злые глаза будет уверять, что ваш отвес врет, уровень барахлит, а не открывающиеся двери сделаны точно по проекту. Хорошо, что сфекс не умеет говорить, а то бы он Фабру столько причин представил, по каковым он закопал пустую норку, что Фабр бы даже не упомянул об этом в своей книжке. А потом бы показал лапкой на паровоз и спросил бы: «разве это работа? Вот ваш гробовых дел мастер Безенчук – это другое дело, гроб как огурчик».   

3 опыт. Личинке надо 4 сверчка, чтобы выкормиться, Фабр это проверял. Сверчки практически одинаковы по весу и объему. Однако у сфексов встечаются норки и по три сверчка и даже – по два. Фабру «кажется, что эти факты доказывают слабость арифметики желтокрылого сфекса. Он способен точно сосчитать, сколько сверчков нужно поймать, но не может проверить количество дичи, поставленной в норку. Участь инстинкта – быть одновременно и высочайшим знанием, и изумительной глупостью, в зависимости от того, в каких условиях действует насекомое,  в нормальных или случайных».

Вообще-то это не доказательство, ибо со сфексами в пути могут случиться всякие неприятности, на которые сам Фабр был великий мастак. К тому же сам Фабр пишет, что этот вид сфексов, заготавливающий не одну личинку для своего дитяти, а несколько, убивает их, а не парализует. Это видно на примере мух, которых личинка кушает без разбора (см. выше). В третьих, именно поэтому такого вида сфекс постоянно подкладывает своему наследнику свежеубитых мух или сверчков, и вполне вероятно, что сфекс донесет еще недостающее количество сверчков. Если, конечно, не будет изловлен Фабром на этом благородном пути и посажен под стеклянный колпак. Но можно на это взглянуть и с другой стороны. Например, еще Аристотель заметил, что даже вреди наций есть разная склонность к рабству, некоторым это даже как бы нравится, например, россиянам. Но и среди рабов есть разное отношение к порученному делу, встречаются люди, которые работают не за страх, как говорится, а за совесть. Они просто не могут плохо работать, хотя большинство вообще не терпит работу, и всячески от нее отлынивают. В связи с этим уместен вопрос, почему бы и сфексам не поступать, как люди? Но если сфексы поступают именно так, то никакого инстинкта в них нет, инстинкт должен демонстрировать неуклонное однообразие поступков.  

Однако со сфексами покончено, вернемся к пелопею: с ним пора начать делать опыты. «Ячейка у него недавно закончена, и охотник появляется с первым пауком. Он кладет его в ячейку и прикрепляет к брюшку его яичко. Проделав все это, он улетает за другим пауком. Я пользуюсь его отсутствием: вынимаю из ячей­ки дичь с яйцом. Что сделает пелопей по возвращении? Он приносит второго паука и укладывает его в ячейку так старательно, словно ничего не случилось. Потом прино­сит третьего, четвертого, пятого... Пока он отсутствует, я вынимаю из ячейки и этих пауков, и каждый раз пелопей видит пустую ячейку. Два дня он старался наполнить эту бездонную ячейку, из которой я вынимал каждого прине­сенного паука. После двадцатого паука охотник, руково­дясь, может быть, чувством усталости, счел, что запас па­уков достаточен, и заделал пустую ячейку.

Прежде чем прийти к заключению, приведем еще один, но более по­разительный опыт того же рода. Я уже говорил, что впол­не готовое гнездо пелопей покрывает общей крышкой из грязи. Я застаю его как раз при начале этой работы. Гнез­до прилеплено к оштукатуренной стене. Мне приходит в голову мысль снять гнездо со стены. Может быть, я увижу что-нибудь новое?

Действительно, я увидел нечто новое, до невероятнос­ти нелепое. Когда я снял гнездо, то на стене осталась лишь тоненькая полоска, обрисовывавшая контур снято­го гнезда. Внутри этого контура стена осталась белой, и ее цвет резко отличался от пепельной окраски снятого гнез­да. Прилетает пелопей с комочком грязи. Без колебаний, сколько я заметил, он садится на пустое место, где было гнездо, прилепляет сюда принесенную грязь и немного расплющивает ее комочек. Эта работа и на самом гнезде была бы такой же. Судя по тому, как спокойно и усердно работает пелопей, можно думать, что он штукатурит свое гнездо. На деле же насекомое работает только на том мес­те, где это гнездо находилось. Другой цвет, плоская по­верхность стены вместо выпуклого гнезда — ничто не смущает строителя. Тридцать раз он прилетал с все но­выми и новыми комочками грязи и каждый раз безоши­бочно прилеплял их внутри контура бывшего гнезда. Его «память» изумительно точно указывала ему место гнезда, но ничего не говорила ни об его цвете, ни о форме, ни о строении поверхности.

Насекомое несвободно и несознательно в своей де­ятельности. Она лишь внешнее проявление внутренних процессов, вроде, например, пищеварения. Насекомое строит, ткет ткани и коконы, охотится, парализует, жалит точно так же, как оно переваривает пищу, выделяет яд, шелк для кокона, воск для сотов, не отдавая себе отчета в цели и средствах. Оно не сознает своих чудных талантов точно так же, как желудок ничего не знает о своей работе ученого химика. Оно не может ни прибавить ничего су­щественного к своей деятельности, ни отнять от нее, как не может изменять пульсацию своего сердца. Если изме­нить условия его работы, то оно не поймет, и будет про­должать так, словно ничего не случилось, хотя новые об­стоятельства требуют изменения обычного хода работы. Ни время, ни опыт ничему его не научают. Ожидать, что насекомое существенно изменит свои повадки, — это все равно, что ждать, чтобы грудной ребенок изменил прие­мы сосания» (конец цитаты).

На первый взгляд – это сильный аргумент, но давайте, разберем его внимательнее. Во-первых, никакому дураку до Фабра не приходило в голову воровать у пелопеев гнезда. Поэтому в практике поколений пелопеев не принято изучать, на месте ли гнездо? Иначе бы и венец творения ежесекундно думал бы о том, что ему нужно дышать. И тогда бы у него не было времени не только на изобретение идиотского по конструкции паровоза, но даже и спросить себя: что же я есть такое на белом свете? Главное же у пелопея, запомнить с наибольшей точностью координаты своего гнезда в этом хаосе, называемом природой. И Фабр доказал, что это у пелопея отлично получается. Вот если бы пелопей начал строить крышку из грязи (каковую надо еще найти и изготовить в жарком Провансе, а это достаточно сложная технология, поиск и организация труда), у Фабра, например, на лбу, тогда – другое дело. На пелопея можно было бы вешать всех дохлых кошек.

Перейдем к двадцатому пауку, принесенному пелопеем, когда их надо всего четыре, как сам Фабр утверждает. Может пелопей и не умеет считать до двадцати, но до четырех он считать точно умеет. И если у него воруют пауков, то, что же ему делать?  Ведь и мы с вами хотим, чтобы наши дети были сыты.

Скажите мне в связи с этим, когда вы щелкаете семечки, вы их считаете? Может быть, у вас принято взвешивать масло, намазывая его на хлеб? А землекоп считает, сколько он лопат земли выбросил из траншеи? В лучшем случае он прикидывает, сколько ему еще метров траншеи прокопать до обеда. То есть, рутинные, мелочные, не имеющие отношения к общему составу действия подробности вы не учитываете и не обращаете на них ровно никакого внимания. Это будет слишком засорять ваш мозг. Вообще-то вы и сами можете попробовать одновременно считать вдохи, глотки воды, зернышки в купленном пакете гречки, не забывая впрок почесать все свое тело, ибо где-нибудь все равно зачешется. Но недаром же придумана поговорка, у кого что болит, тот о том и говорит. И вообще вы можете поставить себе цель выучить телефонный справочник на идиотский предмет, вдруг какой-то номер понадобится.

Другими словами, то, что мы сами ни под каким видом не будем делать по причине своей разумности, мы требуем от пелопея, чтоб он это делал непременно, и тогда мы посчитаем его не то чтобы разумным, а просто действующим по инстинкту. Но разум-то как раз в том и заключается, чтобы не делать непрерывно того, что может потребоваться в одном случае на миллион. Иначе бы мы не переставали думать даже во сне, чтоб не забыть завтра ключи от квартиры. И, разумеется, тут же сошли бы с ума от перегрева проводов в голове  и короткого замыкания.

О чувстве усталости, «достаточности» запаса па­уков и заделке пустой ячейки. Кто пробовал наполнить водой бездонную бочку, знает, что не чувство усталости, а бесперспективность заставляет прекратить это дело. Ибо бесперспективность раньше и яснее чувствуется, чем усталость. И именно бесперспективность, а не усталость должна руководить пелопеем, ибо согласно инстинкту пелопей должен был умереть на этой работе. А он все-таки оставил в себе сил еще и на заделку ячейки. А если оставил эти силы, то явно – соображает. И все-таки, почему он заделал пустую ячейку? Тут ответ может быть такой. Допустим, вы делает скворечник. Для вас это трудная работа, вы ее, как и пелопей делаете в первый раз. Поэтому у вас находятся в работе все инструменты, какие только у вас есть. И все равно, скворечник у вас не получается. В конечном счете, вы выбрасываете на помойку весь безвозвратно испорченный материал. Но инструмент-то вы не выбрасываете, вы его наоборот тщательно протираете тряпочкой и аккуратненько складываете на предназначенное ему место. Признайте, что пелопей поступает именно так. Во-первых, это вызывает некое удовлетворение и снимает стресс от неудачи. Во-вторых, позволяет вам обмануть себя, что дело все-таки как бы сделано. В третьих, почему вы отказываете в этом пелопею? И вообще, почему люди неизменно и широко празднуют окончание любого строительства, даже перенесение уборной на новую яму.    

   

Инстинкт сверхразумный

 

«Ячейки осы эвмена наполнены дичью. Гусеницы эти, ужа­ленные неизвестным мне способом, не вполне неподвиж­ны. Их челюсти сохранили способность хватать все, что им попадется, туловище свертывается и развертывается. Брюшко делает резкие взмахи, если его пощекотать кон­чиком пера.  Куда отложено яичко, оказавшееся среди этой копошащейся кучи, где столько челюстей могут уку­сить, а ног разорвать? Когда корм личинки состоит всего из одной гусеницы, этих опасностей нет: яичко отложено не куда попало, а в безопасном для будущей личинки месте. У аммофилы щетинистой оно недоступно ударам ножек, да и парализованная гусеница неподвижно лежит на боку, не может ни сгибаться, ни вытягиваться. Только что вылупившаяся из яйца личинка аммофилы может рыться в брюхе гусеницы-великана; никакая опасность ей не угрожает.

В ячейке эвмена условия совершенно иные. Гусеницы не вполне парализованы. Они бьются, если до них дотро­нуться булавкой, а значит, должны судорожно подерги­ваться и при укусе. Если яичко отложено на одну из гусе­ниц, то только ее сможет безопасно съесть личинка — при условии, что яйцо было отложено в удобном месте.

Но ведь остаются другие гусеницы, не лишенные средств защиты. По­павшая в их кучу личинка непре­менно будет растерзана. Много ли нужно, чтобы погу­бить и яичко! Достаточно какого-нибудь пустяка: рядом копошится куча гусениц. Это яичко маленькое, цилиндрическое, прозрачное, как хрусталь. Оно так нежно, что пор­тится от малейшего прикоснове­ния, а малейшее надавливание гу­бит его. Нет, ему не место в куче гу­сениц. Из одной ячейки эвмена мне довелось вытащить несколько гусе­ниц, начавших окукливаться. Оче­видно, что их превращение нача­лось в ячейке, то есть после опера­ции, произведенной над ними осой. В чем же состоит эта операция? Не знаю: я никогда не видел эвмена на охоте. Несомненно, гусеницы были уколоты жалом. Но в какое место, сколько раз? Неизвестно. Достоверно одно: оцепенение очень неполное, иной раз гусеница даже способна окук­ливаться.

Какую же хитрость применяет эвмен, чтобы предохра­нить яичко от опасности? Я страстно желал узнать это. Ни редкость гнезд, ни трудность поисков, ни жгучее солнце и истраченное время не могли уничтожить этого желания. Я хотел видеть, и я увидел.

Вот в чем заключается мой прием. Острием ножа и пинцетом я проделал маленькое окошечко в куполе эвмена Амедея и эвмена яблоковидного. Я делал это очень ос­торожно, прекращая работу, как только отверстие стано­вилось достаточным, чтобы следить за тем, что происхо­дит внутри ячейки. Что же там происходит?

Я останавливаюсь, чтобы дать читателю время. Пусть он подумает, какое предохранительное средство можно изобрести для защиты яичка, а позже и личинки от толь­ко что описанных опасностей. Поищите, подумайте вы, у которых ум столь изобретателен. Придумали? Наверное, нет. Что ж, этого и следовало ожидать.

Яичко не откладывается на провизию. Оно подвешива­ется к верхушке свода на ниточке, которая по тонкости мо­жет соперничать с паутинкой.   При малейшем дуновении нежный цилиндрик вздрагивает и раскачивается. Провизия сложена кучей под висящим яичком.

Второй акт чудесного спектакля. Личинка вылупилась. Как и яичко, она привешена к потолку ячейки и висит головой вниз. Но паутинка, на которой она висит, стала длиннее и состоит не только из тонкой нити: у нее появилось продолжение, нечто вроде кусочка ленты. Личинка обедает, повиснув головой вниз: роется в брюшке одной из гусениц. Соломинкой я заставляю ее прикоснуться к дру­гим гусеницам, еще не тронутым. Они шевелятся. И тот­час же личинка удаляется от кучи. И как? Новое чудо! То, что я принимал за ленту, есть футляр, в который втягива­ется задом личинка. Это оболочка яйца, сохранившая продолговатую форму. При малейшем признаке опаснос­ти личинка втягивается в этот футляр и поднимается к потолку. Там она недоступна для копошащейся внизу ку­чи гусениц. Как только все успокоится, личинка спуска­ется и опять принимается за еду, всегда готовая к отступ­лению.

Третий и последний акт. Личинка выросла, и движе­ния гусениц ей уже не опасны. Впрочем, и гусеницы, ис­тощенные голодом и ослабевшие от долгого оцепенения, не способны к защите. Личинке некого бояться, и она па­дает сверху на оставшуюся дичь. Таков обычный конец пира» (конец цитаты).

Прежде всего, я хотел бы обратить ваше внимание на то, что одна и та же задача – сохранение жизни нежной и слабой личинки достигается несколькими, совершенно различными способами: а) глубокой парализацией кушанья в сочетании с правильной едой, б) постепенной добавкой кушанья в мертвом виде, съедаемого за один присест и в) то, что вы только что прочитали.

Не вдаваясь пока в вопрос существования инстинкта вообще, я бы хотел выяснить, зачем богу понадобилось создавать инстинкты в трех модификациях? Ему, что, делать больше нечего? Ведь даже наши инженеры, намного умнее бога, стараются наоборот все стандартизировать наподобие шарикоподшипников. И если мы зря на бога киваем, то надо признать, что сама природа развивалась не слишком рационально, в виде проб и ошибок. Но не это главное.

Намного важнее вопрос, какой из способов – самый остроумный? И как разделяется ответственность за продолжение рода между мамой-осой и самой личинкой? Об этой ответственности мы поговорим позже, на конкретных примерах из Фабра, а вот на первый вопрос самое время ответить. Глубокая парализация слишком ответственное дело и если что-нибудь не так, личинка погибает. Кроме того, глубокая парализация представляет исключительные трудности для мамы. Надеюсь, вы помните, как трудно притащить на себе грузовик, находясь почти у него под колесами. Все это осложняется невозможностью создать социум, так как, где пойман этот грузовик, там и дом для дитяти надо строить. И не забудьте еще, что если у нас с вами здоровье у всех разное, то и у потенциальной еды оно не совсем у всех одинаковое. И чтобы пища прежде времени не померла или сама не съела личинку, с числом уколов и количеством яда надо быть крайне осторожным. А это, в свою очередь, показывает, что без обратной связи и анализа данных не обойтись, то есть слепой инстинкт исключается.

Систематически таскать дочке забитых, то есть мертвых мух, мне кажется, – более прогрессивным решением, ведь и мы с вами так едим мясо. Во всяком случае, до эры холодильников. Притом мух на земле значительно больше, чем крупного, мелкого рогатого скота и птицы, вместе взятых. Но здесь возникает другая трудность: надо все время запирать за собой дверь, и очень часто (придут воры, разбойники или мистификаторы), а придумать жалюзи с моторчиком осы как-то не догадались. Но и это не самое главное.

Главное в данном случае состоит в том, что бесконечная опека деток мамой делает их инфантильными, неспособными постоять за себя или обмануть обстоятельства. Сами понимаете, что такой отпрыск не способен прожить на этом хотя и белом, но жестоком свете. А теперь обратите внимание на то, как ловко прозрачная цилиндрическая крошка противостоит невзгодам. Во всяком случае, она так ловко играет в волейбол, где ставка – ее собственная жизнь, что только диву даешься. Волейбол я не зря сюда вклинил, хотя он и не исчерпывающе подходит. Дело в том, что с волейболом мне легче разговаривать с вами. Вы может себе представить, что в волейбол играет машина, или команда машин, что еще труднее представить. Исключительно все мышечные действия при игре в волейбол диктуются мозгом, и в этом ярком примере предстает очевидность: без интеллекта в волейбол играть нельзя! При этом нам должно наплевать на вопрос, где этот интеллект у личинки помещается? Если она именно так себя ведет, то интеллект где-то помещаться должен. И задача наша упрощается: тратить большую часть научных сил на отрицание интеллекта бессмысленно, заменяя его непонятным инстинктом, типа еще более непонятных торсионных сил в воронках пространства. Лучше направить усилия на разгадку тайны интеллекта у насекомых. При этом мне кажется, что с насекомыми у нас дело пойдет гораздо быстрее и легче, чем с Институтом мозга, вот уже около 90 лет без толку изучающим мозг одного из сифилитиков.

 

Ориентация, запоминание места

 

Я мог бы давно уже закончить эту статью, ибо выводы из нее уже просвечиваются. Но мне кажется, что для выработки нового, нетрадиционного мнения, лучший способ, когда количество переходит в качество. Вот, например, вновь оса аммофила.

«Норка вырыта. Вечером или просто когда солнце пе­рестанет освещать норку, аммофила отправляется к кучке отборных комочков земли. Если здесь нет ничего подходящего, она отправляется искать по соседству и непременно находит то, что ей нужно. Это небольшой плоский камешек, диаметром немного боль­ше отверстия норки. Она переносит его в челюстях и прикрывает этой временной дверью вход в норку. Завтра, когда соседние склоны потонут в солнеч­ных лучах, наступит время охоты. Аммофила сумеет най­ти свое жилье, защищенное массивной дверью. Она вер­нется к нему, волоча между ножками парализованную гусеницу, схваченную за загривок. Приподнимет дверь, ничем не отличающуюся от разбросанных кругом камеш­ков и секрет которой знает лишь одна она. Втащит свою дичь на дно колодца, отложит яичко и тогда закупорит колодец, сметя в него вырытую раньше землю. Много раз я видел, как аммофила прикрывала на ночь свою норку, когда солнце склонялось к закату, и охотиться было уже поздно.

Точность памяти осы поразительна. Она провела вечер и ночь не в только что вырытой норке, наоборот, скрыв вход в нее маленьким камешком, она покинула ее. Место ей незнакомо. Как и лангедокский сфекс, она бродяжни­чает и сегодня роет норку здесь, завтра — там. Оказалась подходящая для рытья почва, и оса вырыла норку. Потом она улетела. Куда? Кто знает. Может быть, на цветы по соседству, где она покормится еще этим вечером. Прохо­дят вечер, ночь, утро. Пора вернуться к норке и окончить работу, вернуться после того, как вечер и утро аммофила где-то летала, кормилась на цветках, где-то ночевала, на­конец, охотилась.

Обыкновенная оса также возвращается в свое гнездо, летит в свой улей пчела, но это не удивляет меня. Их гнезда — постоянные жилища, и они много раз прилетают и улетают. Аммофила впервые видит эту мест­ность, всего несколько часов роет норку и все-таки нахо­дит ее. Этот маленький подвиг «памяти места» — топо­графической памяти — совершается иногда с такой точ­ностью, что приходишь в изумление. Оса идет прямо к своей норке, словно она издавна исходила здесь вдоль и поперек все соседние тропинки.

Но бывало и так, что она долго колебалась и много раз повторяла поиски. Если поиски оказываются уж очень трудными, то ам­мофила освобождается от своей тяжелой ноши: кладет гу­сеницу на каком-нибудь высоком месте, на пучке травок например. Освободившись от груза, оса начинает бегать проворнее. Я чертил карандашом на бумаге, по мере того как передвигалась аммофила, изображение ее пути. По­лучилась самая запутанная линия с изгибами и острыми углами, с постоянными пересечениями и петлями, на­стоящий лабиринт. Сложность рисунка четко говорила глазу о затруднениях заблудившегося насекомого.

Но вот норка найдена, и покрышка с нее снята. Нужно вернуться к гусенице. Это тоже не всегда удается сразу, особенно если оса много бегала, разыскивая норку. Прав­да, аммофила оставляет гусеницу на видном месте, но, очевидно, этого ей мало. При слишком долгих розысках норки аммофила вдруг прекращает свои поиски и возвра­щается к гусенице. Ощупывает ее, куснет даже немнож­ко, словно хочет убедиться, что это именно та самая гусе­ница, ее дичь. Потом торопливо бежит на место поисков, шныряет тут и там, ищет. Иногда она проведывает гусе­ницу два и даже три раза.

Я охотно допускаю, что эти возвращения к гусенице — средство освежить в памяти приметы места, где она остав­лена. Охраняют эти наведывания гусеницу и от покушений всяких мелких воришек. Но так бывает лишь при серьез­ных затруднениях. Обычно аммофила легко находит норку (конец цитаты, выделения – мои).

Сократить цитату нельзя, тогда вы ничего не поймете, ибо дьявол, как известно, кроется в деталях. Но и объяснять во всех подробностях вновь, и вновь мне надоело. Поэтому я и выделил некоторые ключевые слова. Начну с последних: обычно оса легко находит норку. И их надо обязательно сопоставить с другими выделенными словами. Надо полагать, что очень давно, задолго до нашей эры, затруднения у аммофилы встречались чаще, а потом – все реже и реже. И потом она уже обычно стала находить норку легко. Вы мне тут же скажете, что это совершенствовался инстинкт. И я не стану спорить. Только вот, я спрошу вас: можно ли по инстинкту долго колебаться, много раз повторять поиски, проявлять затруднения заблудившегося насекомого и даже проведывать кого бы-то ни было?  

Оса бембекс, прилетая издалека, тоже легко находит свою норку на земле.

1. Фабр прикрывает его норку плоским камнем величиной с ладонь. Бамбекс без малейших колебаний садится на этот камень и пытается его рыть, но роет, не где придется, а именно там, где должна быть его норка. Камень не поддается. Бамбекс шныряет под него и начинает рыть именно там, где нужно. Когда собака или кошка увидят себя в зеркале, то всегда стараются заглянуть за него. И мы маленькие – тоже. И если собаки это делают по инстинкту, то с нами-то как быть?

2. Фабр насыпает на норку навозу толщиной в три сантиметра, стараясь уничтожить запах, если он является для бамбекса ориентиром. Бамбекс прилетает и рассматривает сверху столь изменившуюся местность. Садится посередине навозного блина как раз перед входом в свою норку, разгребает навоз и попадает, куда надо. От детей, кстати, тоже варенье прячут, но замазанный до ушей рот выдает их. Просто они не привыкли, как мама ежеминутно заглядывать на себя в зеркало, а не потому, что это инстинкт.

3. Навоз заменяется слоем мха, пропитанного эфиром. Резкий запах сначала отталкивает бамбекса, он садится невдалеке. Но потом подползает точно туда, куда ему нужно. В деревенскую уборную тоже из-за запаха заходить неохота, но если нужно… Недаром она имеет второе наименование – нужник.

4. Бамбекс пойман и усики его обрезаны до основания, отпущенный бамбекс улетает стрелой, но через час возвращается. А местность снова изменена: песок покрыт мозаикой из камешков. Безусый бамбекс садится, куда надо, и попадает, куда надо. То есть, усики для ориентации и поиска, как предполагалось, не нужны. Поэтому надо не инстинкт пропагандировать, а попытаться узнать, что за инструмент под названием шестое чувство у него имеется?    

5. Фабр лишает норку крыши, пока бамбекс летал по своим делам – норка открыта солнечным лучам. Мало того, Фабр удаляет из норки личинку и провизию, норка – пуста. Прилетает бамбекс и идет прямо к порогу своей норы. В течение часа он роется, метет, поднимает пыль и упорно ищет. Фабру это надоело, и он переходит к другому опыту, к другому бамбексу. Но я бы продолжил. Хотя и говорят, что кто ищет, тот всегда найдет, но это же – неправда. Но вот сам поиск говорит о работе мысли. Ведь бамбекс прекрасно знает, что норка – его,  кое-что он уже туда положил, так куда же все это делось? В противном случае он бы не стал искать, а поверил бы своим глазам.

6. Фабр вскрывает другую норку по всей ее длине. «Жилье в полном порядке, личинка и ее провизия на месте, не хватает лишь крыши, состоящей всего лишь из пробки из сыпучего песка, которым мать закрыла вход перед улетом. Оса садится там, где был вход, роет, метет песок, отгребает и снова возвращается, опять роет, ищет. Она не осматривает открытые солнцу галереи, ее не привлекает личинка, которая корчится от жары среди кучи объеденных ею мух. Мать не обращает на нее никакого внимания. Она поглощена поисками входа, который она завалила песком. Между тем, путь свободен. Наконец мать после долгих поисков и метаний входит в канавку – остаток ее галереи. Мать идет через личинку, топчет ее ногами, пробует рыть на дне камеры, толкает личинку, опрокидывает ее, отбрасывает ее в сторону. Личинка начинает защищаться, она  схватила мать за ногу. Мать вырывается, улетает. Ей нужна дверь из песка, которую она «затворила» перед улетом и только ее она ищет».

Этот пример особенно показателен и как бы исчерпывающе подтверждает инстинкт осы, но только в двух случаях: когда инстинкт вам заранее затолкали в голову и вы ничего кроме инстинкта не хотите искать. И, во-вторых, когда о действительном инстинкте «ничего не замечать ненужного», когда вы ищете «нужное». Хотя второе – скорее опыт, исходящий из нежелания перегружать свой мозг, нежели инстинкт.

Допустим, вы ищете в своем кошельке нужный вам полтинник, перебирая пальцами и отталкивая в сторону пятаки, десятники и другую мелочь, наконец – нашли. И тут же вас спросить: какие другие монеты и сколько вы отбросили? Вы же кроме мычания ничего не выдадите. Или уже из другого опыта перечислите выпускающиеся у вас в стране монеты, но никогда не ответите, сколько же каждой из них вы оттолкнули пальчиком несколько секунд назад. Это вам было ненужно точно так же, как сфексу или бамбексу.

Представьте себе, что вы, пять мужиков приставлены к куче земли с лопатами, с задачей перекидать ее в только что подъехавший самосвал. Вы будете уточнять, есть ли в самосвале что-нибудь на дне? Прекрасно зная, что он в принципе должен быть пустым, если его вам пригнали для указанной работы. Ученые и прочие интеллектуалы, никогда не загружавшие самосвалов, могут сказать, что уточнят, или хотя бы скажут, что надо бы уточнить. Вот специально для них и я уточняю, на основе 15-летнего опыта и примерно тысячи случаев. В шахтах, на обогатительных, коксовых фабриках и теплоцентралях уголь принимают в здоровенные тысячетонные бункера, в которые железнодорожные вагоны и вагонетки опрокидываются вверх дном здоровенной машиной, так и называемой – опрокид. Притом, заметьте, ровно через неделю, как только придумали эти опрокиды, над бункерами вынуждены были выложить крепчайшие решетки из рельсов, уголь-то не крупнее 250 миллиметров, вот такие ячейки и сделали. Особенно часто попадаются вагоны как бы с 60-ю тоннами угля, под которыми находятся еще 60 тонн рельсов. И если вагон грузоподъемностью в 60 тонн не сломается еще в пути под двойным номиналом груза, то вся эта куча рельсов окажется на решетке. И вообще на этих решетках оказывается практически вся номенклатура железных изделий, выпускаемых в стране. И есть специальные книги, в которые эти штуки заносятся под номером и датой. Поэтому статистически доказано, что никто и никогда не заглядывает в якобы пустые вагоны и вагонетки. Представьте себе, что вся эта номенклатура железа оказалась бы в самом бункере, из которого уголь выпускается на конвейер в небольшую дырочку. 

Вот недавно московский мэр изобрел метод спуска снега в канализацию, это показали по телевизору, и я там немедленно увидел точно такие же решетки, каковые я впервые увидел сорок лет назад на шахте.

На этой основе возвратимся к бамбексу. Не думаете ли вы, что бамбекс нянчит свою куколку наподобие человеческой мамаши, напевая: мышки уснули в саду, а рыбки затихли в пруду? У него ведь ни по инстинкту, ни по простой потребности или необходимости этого нет. Он и личинку-то, может быть, даже не видел, зачем бамбексу на ее смотреть, если он не умеет рассказывать сказки?  Его задача – точно та же, что и у искателя полтинника: поймать муху (найти полтинник) и затолкать ее в норку (отдать полтинник). Все, остальное ни того, ни другого не интересует. И не запоминается. И личинку бамбекс ножкой оттолкнул вместо нашего пальчика именно как ненадобные сейчас монетки.

Видите, как все просто, если, конечно, абстрагироваться от переевшего всю плешь инстинкта. Между тем Фабр восклицает: «Какая пропасть между инстинктом и разумом!» и приступает к проверке памяти осы пампила. Пампил сначала разыскивает паука и парализует его, а потом роет норку, оставляя своего парализованного паука на каком-нибудь возвышении типа кустика травы. Фабр же систематически перемещает его жертву так, чтобы ее пампилу труднее было найти.

«Теперь-то можно будет проверить память помпила. Оба раза дичь лежала на кустиках зелени. Первое место, которое помпил нашел так легко, он мог узнать потому, что не один раз уже наведывался к нему. Второе место, конечно, оставило у него лишь поверхностные впечатле­ния: выбрано оно было без всякого предварительного об­следования. Да и останавливался помпил здесь лишь на время, необходимое, чтобы втащить паука на кустик. Он видел это место всего один раз, притом мимоходом. До­статочно ли для него беглого взгляда, чтобы сохранить точное воспоминание? Наконец, помпил может перепу­тать первое место со вторым. Куда он пойдет?

Помпил покидает норку и бежит прямо ко второму месту. Долго ищет исчезнувшего паука. Он хорошо знает, что дичь была именно здесь, а не где-нибудь еще. После поисков в кустике начинаются розыски в окрестностях. Найдя свою дичь на открытом месте, охотник переносит ее на третий кустик.

Повторяю опыт. И в этот раз помпил бежит сразу к третьему, новому, кустику.

Я повторяю опыт еще раза два, и всегда оса бежит к последнему месту, не обращая внимания на более ран­ние. Я поражен памятью этого карапуза. Ему достаточно один раз второпях увидеть какое-нибудь место, ничем не отличающееся от других, чтобы запомнить его. Сомни­тельно, чтобы наша память смогла поспорить с памятью помпила» (конец цитаты).

Я эту цитату привожу, во-первых, чтобы еще раз сказать, что без интеллекта все эти опыты невозможны, ибо памфил бежит к последнему месту, мало того, если там не оказалось искомого, бежит в более ранний отсчет времени. Другими словами памфилу известно настоящее время и прошедшее, причем прошлое как по календарю. Еще немного и он выдумал бы время до нашей эры, хотя навряд ли? Слишком уж оно у людей идиотское. Что касается будущего времени, то памфил и здесь впереди людей, он более целеустремленно, верно и грамотно строит будущее своего вида, гораздо эффективнее, чем мы строим будущее своих детей.

Во-вторых, Фабр хотя и удивился памяти памфила, но на этом и остановился. Правда он не знал еще о компьютерах и жестких дисках, на каждый из которых емкостью в 120 гигабайт можно записать все известные доныне книги. И здесь открываются такие просторы, о каких я даже не смею судить по малограмотности.

Затем по совету Дарвина Фабр проделал кучу опытов по вывозке диких пчел в незнакомые им места, чтобы узнать, вернутся ли они домой? Что только он не проделывал, чтобы сбить их с толку. И закрывал их в темноту, притом каждую пчелу в отдельности. И кружил их как в центрифуге раза по три, пока вез их в незнакомое им место далеко от дома. И возил их кружным путем, и сперва в одну сторону, а затем – в противоположную. И в густом лесу их оставлял, тогда как их дом был на открытой местности. И так далее и том подобное. Ничего не помогало – пчелы возвращались домой. И не только самки, очень привязанные к дому заботами о потомстве, но и самцы, которым в принципе могли понравиться любые самки по пути. Высшие животные, например голуби – возвращаются, но на то они и высшие. Чукча в пургу, когда не видно ни солнца, ни звезд точно приходит за десятки километров в назначенное место, причем не знает, как его нашел. Просто чукча «знает», чувствует, куда надо идти. И это тоже не инстинкт, это подсознание, которое в сознание не попадает из-за отсутствия там ему места. Я думаю, что это интереснее изучать, чем искать по всей Вселенной внеземные цивилизации и считать так называемые тарелки

Муравьи из похода возвращаются точно по той же дороге, по которой они уходили в поход, о причине похода – в своем месте. Вот как описывает это Фабр.

«Однажды я видел, как экспе­диция (муравьев) отправилась за пределы сада. Амазонки перебра­лись через ограду и отправились на хлебное поле. Дорога им безразлична: обнаженная земля или густая трава, куча сухих листьев, камни, кусты — колонна ничему не отдает предпочтения. Так, когда она отправляется на поиски до­бычи. Обратная дорога строго определена: муравьи воз­вращаются по своим следам, повторяя все извилины пройденного пути. Обремененные добычей, амазонки иной раз возвращаются к гнезду очень сложным путем, проложенным благодаря всяким случайностям  охоты. Они идут там, где уже проходили, и такой маршрут обяза­телен: как бы муравьи ни были утомлены, какая бы опас­ность им ни угрожала, они не изменят направления.

Предположим, что амазонки только что перебрались через кучу сухих листьев. Для муравья этот путь полон гор и пропастей: то и дело они срываются с обрывов, многие выбиваются из сил, стараясь выбраться из глубины, ка­рабкаются наверх по качающимся мостикам... Что за важность! При возвращении пойдут этой же дорогой. Пусть они обременены тяжелой ношей, их путь лежит че­рез этот трудный лабиринт, и его не минуешь. Что нужно сделать, чтобы избежать такого труда? Немного откло­ниться от первоначального пути. Рядом, всего один шаг расстояния, — прекрасная дорога. Но нет, колонна упор­но карабкается на ворох листьев.

Я однажды видел, как амазонки, отправляясь в набег, проходили по внутренней окраине бассейна с водой, в котором плавали поселенные там мною золотые рыбки. Дул сильный ветер, сметая десятки муравьев в воду. Рыбы всплыли на поверхность и хватали утопленников. Пока колонна прошла этот путь, муравьиное войско уменьши­лось раз в десять. Я думал, что назад они пойдут другой дорогой, обойдут стороной роковой бассейн. Ничего подобного! Обремененная куколками «шайка» снова пошла опасным путем, и теперь рыбы получили двойную добы­чу: муравьев и куколок. Муравьиное войско снова понес­ло большие потери, но направление было сохранено.

Несомненно, что возвращение по старому пути вызва­но трудностью найти свое жилье после дальней экспеди­ции. В таких случаях у насекомого нет выбора: нужно ид­ти по уже пройденной дороге. Когда гусеницы походного шелкопряда выходят из гнезда и переползают на другую ветку, чтобы покормиться листьями, они выпускают шел­ковые нити. Вот самый простой способ наметить дорогу: шелковая тропинка приведет к дому.

Муравей-амазонка — перепончатокрылое насекомое, а поведение этих насекомых гораздо сложнее, чем гусе­ниц бабочек. Однако его способы находить дорогу домой очень примитивны: он идет по уже пройденному пути. Не руководствуется ли он обонянием, различая по запаху свои следы? Многие думают так, ссылаясь на усики му­равьев, все время находящиеся в движении. Я не придаю особого значения обонянию. Мои опыты показывают, что вряд ли амазонки руководствуются запахом.

Вооружившись большой щеткой, я заметаю след на пространстве в метр шириной. Пыль, по которой прошли муравьи, сметена, и поверхность дороги стала иной. Если на пыли оставался запах муравьев, то теперь его нет, и это собьет их с пути. Таким способом я перерезаю путь ко­лонны в четырех местах. Муравьи подходят к первому перерыву. Их колебание сразу заметно. Некоторые идут назад, потом вперед, затем опять назад, другие разбегают­ся в стороны и словно пытаются обойти разметенное мес­то. Авангард вначале сбился в кучу, теперь он расползает­ся вширь на три-четыре метра. Все больше муравьев под­ходят к препятствию и в нерешительности ползают около него. Наконец несколько муравьев ползут по разметенно­му месту. Часть следует за ними, но большинство отпра­вилось в обход.

На остальных перерывах те же остановки, те же коле­бания. И все-таки они пройдены — напрямик или обхо­дом. Несмотря на мои козни, амазонки вернулись домой по уже пройденному ими пути, намеченному белыми ка­мешками.

Этот опыт как бы говорит в пользу обоняния. Четыре раза — на каждом перерыве — повторялись колебания. И все же муравьи пошли по старой дороге. Может быть, моя щетка работала недостаточно чисто и оставила на месте частички пахучей пыли? Муравьи, пошедшие в об­ход разметенного места, могли руководствоваться сме­тенной на край пылью: она-то уж пахла. Прежде чем вы­сказаться за или против, нужно повторить опыт.

Поливальная кишка притащена к муравьиной дороге, кран открыт, и поток во­ды заливает путь. Вода пушена сильно, чтобы смыть с зем­ли все, на чем мог остаться запах муравьев. С четверть часа залита дорога быстрым потоком шириной в большой шаг. Когда муравьи, возвращаясь из набега, приблизились, я уменьшил силу водяной струи и убавил глубину потока. Теперь водяная скатерть не превышает сил муравья. Вот препятствие, которое амазонки должны преодолеть, если им непременно нужно идти по старому пути.

Теперь муравьи колеблются дольше, и задние успева­ют догнать передовых. Все же амазонки решаются пере­правиться через поток. Крупные соринки, плавающие по воде, служат им мостами и плотами: одни перебираются по принесенным водой соломинкам, другие взбираются на сухие оливковые листочки. Самые ловкие быстро до­стигают противоположного берега. Среди этого беспо­рядка, суетни, поисков брода ни один не выпускает из че­люстей своей добычи.

Короче говоря, поток был перейден по уже пройден­ному пути, по старому следу.

После этого опыта мне кажется очевидным, что запах здесь не играет никакой роли: ведь вода смыла с дороги все. Посмотрим теперь, что произойдет, если запах муравьиной кислоты заменить другим, более сильным. Я подстерегаю очередной поход амазонок и в одном мес­те их пути натираю почву несколькими горстями мяты, только что срезанной мною в саду. Листьями мяты я при­крываю дорогу позади надушенного места. Муравьи про­ходят по натертому мятой месту совершенно спокойно. Перед местом, прикрытым листьями, они несколько за­держиваются, но потом проходят и по листьям.

После этих двух опытов, я думаю, нельзя посчитать обо­няние руководителем муравьев, возвращающихся в гнездо. Другие доказательства окончательно убедят нас в этом.

Ничего не трогая, я разложил поперек пути большие газетные листы, придавив их камешками. Этот ковер со­вершенно изменил внешность пути, но ничего не отнял у него из того, что могло бы издавать запах. Перед газетны­ми листами муравьи колебались еще больше, чем перед всеми иными препятствиями. Они обследовали бумагу со всех сторон, пытались пройти вперед, отступали и очень не сразу отважились пойти по незнакомой дороге. Нако­нец бумажная преграда была пройдена. Но впереди му­равьев ожидала новая хитрость: я усыпал дорогу тонким слоем песка. Песок желтый, а почва сероватая. Изменив­шаяся окраска пути сбивает с толку муравьев, и они снова колеблются. Но колебания эти были короче, чем перед бумагой. В конце концов они прошли и через это препят­ствие.

Листы бумаги и песок не могли уничтожить запаха. Судя по остановкам и колебаниям, находить здесь дорогу муравьям помогало не обоняние, а зрение. Ведь каждый раз, как я изменял внешний вид пути при помощи щетки, воды, листьев, мяты, бумаги или песка, возвращающаяся колонна останавливается, колеблется.

Конечно, зрение, но очень близорукое, для которого несколько песчинок изменяют горизонт. И тогда отряд, спешащий домой, останавливается, очутившись в незна­комой ему местности. Если препятствие, наконец, прой­дено, то лишь потому, что некоторым муравьям удается сделать это. Остальные следуют по следам этих удальцов.

Зрения было бы недостаточно, если бы муравьи не об­ладали хорошей памятью на места. Память у муравьев? Что это такое? Чем она похожа на нашу память? У меня нет ответа на эти вопросы, но несколько строк хватит, чтобы доказать, что насекомое помнит те места, на кото­рых оно однажды побывало. Вот что я видел много раз. Иной раз случается, что в ограбленном муравейнике до­бычи оказывалось больше, чем амазонки смогли унести за один набег. Значит, нужен второй поход, и на другой день или через несколько дней отправляется новая экспе­диция. Теперь колонна уже не ищет дороги: амазонки на­правляются к богатому куколками муравейнику по уже известной им дороге.

Мне приходилось отмечать камешками два десятка метров пути, по которому два-три дня назад прошли му­равьи, и я заставал их экспедиции на той же самой дороге. Я вперед говорил себе: «Они пройдут по следам, намеченным камнями», и они действительно шли вдоль моего ря­да камешков, не делая заметных отклонений. Возможно ли, что дорога несколько дней сохраняла оставленный на ней запах? Никто не решится утверждать это. Значит, му­равей руководствуется именно зрением, соединенным с памятью о местности. Эта память так прочна, что удержи­вается день и дольше. Она и необычайно точна, потому что ведет колонну по той самой тропинке, по которой она шла вчера, ведет по всем ее извивам.

Как станет вести себя муравей в незнакомой местнос­ти? Обладает ли он, хотя бы в небольшой степени, на­правляющим чувством халикодом? Может ли он найти свой муравейник или догнать свой отряд?

Во время своих грабительских походов амазонки посе­щают разные части моего сада неодинаково: чаще других они отправляются на северные участки, где больше мура­вейников. В южной части сада я их вижу очень редко, и, очевидно, она им знакома мало. Запомнив это, посмот­рим, как ведет себя муравей, сбившийся с дороги.

Я поджидаю вблизи муравейника возвращающийся из набега отряд. Подставляю одному муравью сухой лист и, когда он вползает на него, отхожу на два-три шага в юж­ном направлении. Этого достаточно, чтобы муравей за­блудился. Положенный на землю, он бродит наудачу, дер­жа в челюстях добычу. Я вижу, как он поспешно удаляется от своих товарищей, возвращается, опять удаляется, идет то направо, то налево. Все напрасно. Этот муравей заблу­дился в двух шагах от своего отряда. Я помню несколько таких случаев, когда заблудившийся, проискав с полчаса дорогу, не находил ее, наоборот, все дальше и дальше ухо­дил от нее, держа в челюстях куколку. Не знаю, что ста­лось с ним и с его добычей. У меня не хватало терпения до конца проследить за этими глупыми хищниками.

Повторим опыт, но теперь отнесем муравья к северу. После более или менее долгих колебаний и поисков во всех направлениях муравей догоняет свою колонну. Он очутился в знакомой ему местности.

Итак, ни вращение коробки, ни холмы и леса на пути, ни запутывание дороги, ни новизна места — ничто не может сбить с пути халикодом и помешать им вернуться к гнезду. Что же указывало путь моим пленницам? Голубь, занесенный за сотни километров от своей голубятни, на­ходит ее. Ласточка, возвращаясь со своих зимних квартир в Африке, перелетает моря и поселяется в своем старом гнезде. Что руководит ими в столь далеком путешествии? Что руководит кошкой, когда она бежит домой, находя дорогу среди путаницы улиц и переулков, которые видит в первый раз? Что заставляло халикодом, выпущенных в лесу, сразу лететь в сторону гнезда? Конечно, не зрение и не память. У них есть какая-то особенная способность, специальное, направляющее, чувство. Оно так чуждо нам, что мы не можем мало-мальски отчетливо понять его, и оно-то и направляет голубя, ласточку, кошку, пчелу и других, позволяет им выбраться из незнакомой мест­ности. Не буду выяснять, что это за чувство. Я доволен уже тем, что посодействовал доказательствам его сущест­вования.

С каким специальным органом связано это чувство, где помещается такой орган у перепончатокрылых насе­комых? Раньше всего вспоминаешь усики: к ним прибе­гают всякий раз, когда не могут понять действий насеко­мого. Помимо того, у меня немало поводов, чтобы при­писать им направляющее чувство. Отыскивая озимого червя, щетинистая аммофила все время ощупывает уси­ками почву, по-видимому, она при их помощи и узнает о присутствии дичи в почве. Эти исследующие нити-усики, направляющие охотника, не могут ли они направлять и путешественника? Посмотрим, что скажет опыт.

У нескольких халикодом я обрезаю как можно короче усики. Уношу этих изуродованных пчел подальше от гнез­да и выпускаю. Они возвращаются в гнездо, как и обычные пчелы, Я проделывал такие опыты и с бугорчатой церцерис: она возвращалась к своей норке. Итак, от одной из ги­потез мы отказались: направляющее чувство с усиками не связано. С чем же оно связано, где искать его? Я не знаю.

Но зато я хорошо знаю, что пчелы с отрезанными уси­ками, возвратясь к гнезду, не возобновляют работ. Пчела летает около своей постройки, присаживается на край ячейки и долго сидит здесь, задумчивая и унылая. Она улетает и прилетает, прогоняет всякую дерзкую соседку, но никогда не начинает работать. На другой день такую пчелу возле гнезда уже не видишь: лишившийся инструментов, рабочий не склонен работать. По-видимому, усики халикодомы играют очень важную роль в совершенстве ее ра­боты: они постоянно шевелятся, ощупывают, измеряют. По-видимому, усики — измерительные инструменты пче­лы: они и угломер, и отвес, и все прочее. Но в чем заклю­чается их настоящая роль — этого я не знаю» (конец цитаты).

За эту цитату я очень благодарен покойному Фабру, но прежде, чем перейти к ее анализу, я должен сделать небольшое замечание, касающееся того, как Фабр был близок к открытию, но все же, по-моему, специально не стал его делать. Ибо он наблюдатель и экспериментатор, но не теоретик. Особенно в России теоретиков очень почитают, а экспериментаторов считают как бы учеными второй свежести, как икру. Между тем, научные сведения, добытые экспериментаторами, остаются в науке навсегда, и ценность у них только возрастает, как у картин Рембрандта или Рафаэля. Тогда как теории меняются чуть ли не каждый день, хотя они и основаны на добыче экспериментаторов. И, несмотря на то, что весь грохот, произведенный новомодной теорией, совершенно поглощает слабеньких червячков опыта,  в конечном счете ни одна теория не бывает вечной, через определенное время любая теория в любой отрасли знания становится смешной и по-детски глупой. Грохочет новая теория или хотя бы ее уточнение, камня на камне не оставляющее от прежних взглядов.

Но люди на теоретиков и экспериментаторов делятся не по этому принципу. Это их внутреннее предпочтение. Теоретики наглы и смелы и наглость я не зря поставил на первое место. Экспериментаторы робки и сомневающиеся, их идеал – уточнение, и они без этого боятся лишний раз рот открыть. Так уж люди устроены, и с этим ничего поделать нельзя.

Муравьи ползают по земле, и глаза их в нескольких миллиметрах от плоскости, на которой они находятся. Пчелы и осы летают на высоте нескольких метров, птицы же, особенно перелетные, забираются иногда на километр или более высоты. Фокус зрения муравья, естественно, равен нескольким сантиметрам, может быть, до метра. Фокус зрения ос и пчел в диапазоне регулируемой резкости может быть где-то от дециметров до ста метров. У птиц же высший предел километров до 30-40, а низший, чтобы увидеть зернышко на полу. Но так как при большом диапазоне изменения фокуса регулирование линзы не может быть особо точным, особенно на малых расстояниях,  бедные птички иногда вместо зернышек склевывают маленькие гаечки и болтики. Осы же и пчелы находятся в промежуточном состоянии, поэтому они иногда не узнают своих личинок по чертам лица.  Вот и вся теория.

Только к ней надо присовокупить изумительную зрительную память, и именно как бы в цифровом, а не в аналоговом виде, каковая так исчерпывающе доказана Фабром, что уж примите ее, пожалуйста, за истину. Этой теорией исчерпывающе объясняется абсолютно все, что я выписал немного выше у Фабра относительно муравьев, ос и птиц, и не объясняет только феномен чукчи. Но именно для этого и существуют уточнения теорий, о которых я только что сказал.

Я, конечно, мог бы сейчас приводить вновь каждое уже раз приведенное предложение Фабра и исчерпывающе его объяснять своей теорией, но это будет скучно для спринтеров. Лучше прочтите, если желаете, цитаты еще раз, и вы сами увидите, что я на сегодняшнем уровне знаний не ошибаюсь. А я ограничусь следующим наблюдением профессора А.З. Захарова над российскими рыжими лесными муравьями.

«Муравьи, живущие на западной окраине леса, знают о существовании себе подобных на востоке, поддерживают контакты и общаются (длина дороги – 9 км), обмениваются расплодом, услугами, если в соседнем муравейнике надо решить какие-то важные хозяйственные задачи. Внутри муравейника – жесткая подчиненная иерархия. Между собой муравейники абсолютно равны. Работа строится по принципу конфедерации. Строителя другой муравей несет в другой муравейник на работу. Потом точно так же принесет обратно. Носят строителей целыми стаями. За две недели сооружается новый муравейник, тогда как 300 тыс. муравьев – собственников муравейника будут его строить 4 года. Изначально муравей рождается одиночным насекомым. Если его извлечь в младенчестве и заставить жить отдельно, он никогда не сможет жить в социуме, в муравейнике. Для этого его обучают в социуме. Установлено, что муравьи умеют передавать друг другу информацию на уровне тектильных контактов (скрещивая усики-антенны).  Каждый муравей работает не больше 6 часов в день, остальное время – отдыхает. Умывание занимает до 20 процентов всего муравьиного времени, и даже больше, чем сон».

Здесь главные следующие моменты. Из муравья вне муравейника вырастет Маугли вне человеческого общества.

Когда надо, и амазонки могли бы создать в своем социуме муравьев, знающих дорогу, но дело в том, что и люди-грабители тоже редко промышляют в одном и том же месте. Предпочтительнее менять места ограблений. С другой стороны, люди – предмет ограбления, тоже перестают появляться в опасных местах. Значит, знатоки дорог не нужны. Тем более, что согласно Фабру, если амазонки не смогли унести всех куколок, то они тут же возвращаются дограбить, пока дорогу не позабыли.

У муравья малый запас энергии, недаром он работает не более 6 часов, а остальное время отдыхает. Поэтому после путешествия на 8 километров он уже – не работник. Поэтому муравьям-строителям и нужно «такси», причем согласно писателю Фонвизину «географию седокам Митрофанушкам изучать не надо, извозчик довезет, куда следует».

И вообще, откуда муравьям известно, что соседнему муравейнику надо помочь построить муравейник до холодов? Значит, существует договор между муравейниками, тем более, что муравейники – равноправны.

  

Строительство.

 

1. Матери-строители. «Когда эвмен Амедея строится на гори­зонтальной поверхности, где ему ничто не мешает, то он возводит полукруглый кол­пак, купол с горлышком на верхушке. Гор­лышко это изящно расширено, и в нем – узкий проход, как раз такой, чтобы смог протиснуться хозяин горшочка. Диаметр этой постройки около двадцати пяти мил­лиметров, высота двадцать миллиметров. Если гнездо сделано на вертикальной по­верхности, то оно и тогда сохраняет форму купола.

Свою постройку оса начинает с соору­жения круглой ограды, толщиной пример­но в три миллиметра. Эту стену она делает из известковой земли и крохотных камеш­ков. Материал она добывает на какой-ни­будь утоптанной тропинке, на укатанных дорогах — на самых сухих местах, где почва тверда как камень. Оса скоблит землю кон­цами челюстей и, собрав немного пыли, смачивает ее слюной. Изготовленный та­ким способом цемент не пропускает воды. Кроме цемента, нужны еще и камешки. Они различны по форме, угловатые, круг­ленькие, но примерно одинаковой величи­ны. Обычно это зерна песка — крупинки песчаника. Любимые камешки — прозрач­ные и блестящие кусочки кварца. Их эвмен выбирает самым тщательным образом: вер­тит в челюстях так и этак и берет лишь под­ходящие по величине и весу.

Эти камешки оса и втыкает в еще мягкую цементную массу начатой постройки. Она до половины погружает их в стенку: камешки выступают наружу, но внутренняя сто­рона стенки остается совершенно гладкой. Затем эвмен укладывает следующий цементный слой, а в него снова втыкает камешки. Постройка растет. По мере того как здание становится выше, оса наклоняет стенки немного внутрь. Образуется свод, и здание принимает округлую форму купола. При сооружении куполов мы устраиваем подпорки всякого рода, возводим «леса». Эвмен — более смелый строитель и сооружает свой купол без подпорок.

На вершине купола оса оставляет круглое отверстие, а над ним возводит расширенное горлышко. Оно слеплено из чистого цемента и похоже на изящное горлышко от русской вазы. Когда в ячейку-горшок будет положена провизия и отложено яичко, оса закроет отверстие гор­лышка цементной пробкой, в которую воткнет один ка­мешек. Только один!

Такая постройка не боится непогоды. Она не уступает надавливанию пальцами, и ее нелегко снять ножом с камня, не разломав на куски.

Так выглядит постройка, если она состоит лишь из од­ной ячейки. Но почти всегда эвмен прислоняет к первому куполу еще пять, шесть и больше других. Такой прием облегчает работу строителя: одна и та же стенка служит для двух соседних комнат. Изящный купол — первая ячейка — исчезает, и гнездо начинает выглядеть комком высохшей грязи, утыканным крохотными камешками. Рассмотрите этот комок, и вы увидите, что здесь несколько ячеек, и у каждой есть расширенное горлышко, за­ткнутое цементной пробкой и одним камешком.

Пчела-каменщица, с которой мы еще встретимся, строит свои гнезда из тех же материалов. Построив не­сколько ячеек, прилепленных одна к другой, она прикры­вает все гнездо толстым слоем цемента. Постройка амедеева эвмена так прочна, что ей не нужна общая покрышка. По этому признаку легко различить постройки каменщицы и эвмена Амедея.

Замечателен следующий факт. Часто видишь, что ку­пол амедеева эвмена утыкан пустыми раковинками ули­ток, побелевшими на солнце. Обычно это раковинки од­ной из самых маленьких наших сухопутных улиток — улиточки полосатой, обычной на сухих склонах. Я видел гнезда, в которых эти раковинки заменили почти все ка­мешки, и такие постройки выглядели шкатулками из ра­ковинок, сделанными терпеливой рукой. Очевидно, у амедеева эвмена есть нечто вроде стремления к изящно­му. Если он найдет кусочки прозрачного кварца, то и смотреть не станет на другие камешки. Найдя побелевшую раковинку улитки, он спешит украсить ею свою постройку, а найдет таких раковинок много — все пойдут на отделку жилья. Это высшее проявление его вкуса. Так ли это? Кто решит?

У всех трех видов халикодом строительные материалы одинаковы. Это глинисто-известковая земля с неболь­шой примесью песка, смоченная слюной пчелы. Влажная почва облегчила бы работу и уменьшила расход слюны. Нет! Такой земли халикодома не возьмет. Ей нужен сухой порошок, жадно впитывающий влагу,  нечто вроде цемента, хо­рошо твердеющего, похожего на ту замазку, которую мы готовим из негашеной извести и яичного белка.

Амбарная и кустарниковая халикодомы всего охотнее берут материал для постройки на утоптанных тропинках или на проезжих дорогах с плотно утрамбованным грун­том. Здесь, не обращая внимания на пешеходов, проез­жих и скот, они беспрерывно летают взад и вперед. Уле­тающие несут в челюстях комочек известковой замазки, прилетающие присаживаются на самых сухих и твердых местах. Они царапают челюстями, скребут передними лапками, отделяя крохотные частички грунта. Держат их во рту, давая пропитаться слюной, и слепляют в комочек. Пчела работает с таким увлечением, что ее скорее разда­вишь, чем сгонишь с дороги.

Каменщица селится вдали от жилья человека. Ее редко увидишь на накатанных дорогах и утоптанных тропинках: их обычно нет вблизи ее построек. Эта пчела собирает просто сухую землю, богатую мелким песком. Она может построить новое гнездо на новом месте. А может и воспользо­ваться ячейками старого гнезда, под­правив их. Займемся сначала первым случаем.

Найдя подходящий камень, камен­щица прилетает к нему с земляным ко­мочком и укладывает его на поверхно­сти камня. Ее инструменты — челюсти и передние ножки. Работая ими, она начинает лепить круг­лый валик, который не подсыхает: пчела выделяет слюну. В эту мягкую массу каменщица вставляет снаружи мелкие уг­ловатые камешки. Так закладывается фундамент построй­ки. На первый слой пчела укладывает второй, третий и так, пока ячейка не достигнет высоты два-три сантиметра.

Камешки экономят и труд пчелы, и строительный це­мент. Она выбирает их очень тщательно, предпочитая твердые и угловатые. На наружной стороне ячейки они торчат, но внутри ячейка должна быть гладкой, и здесь она обмазана чистым земляным цементом. Эта штукатур­ная работа проделана без особой тщательности, можно сказать — грубыми ударами лопатки. Позже, перед окук­ливанием, личинка покроет шелком эти грубые стены. Отверстие ячейки всегда обращено кверху. Если ячейка построена на горизонтальном основании, то она подни­мается башенкой. Если же гнездо строится на поверхно­сти вертикальной или наклонной, то ячейка выглядит по­ловинкой разрезанного вдоль наперстка. Такой фунда­мент заменяет одну из стен ячейки.

Когда ячейка готова, заготовляются припасы: мед и цветочная пыльца» (конец цитаты).

Я вновь и вновь убеждаюсь, что Фабр был противником понятия инстинкта, он стоял на позиции интеллекта у таких маленьких животных. А свои заклинания типа «это все – инстинкт» он тут же и опровергает конкретными фактами: «Очевидно, у амедеева эвмена есть нечто вроде стремления к изящно­му. Если он найдет кусочки прозрачного кварца, то и смотреть не станет на другие камешки. Найдя побелевшую раковинку улитки, он спешит украсить ею свою постройку, а найдет таких раковинок много — все пойдут на отделку жилья. Это высшее проявление его вкуса». Но Фабр проявляет умеренность, он как бы вкладывает нам в рот непережеванную пищу, представляя нам возможность немного поработать челюстями. Что ж, давайте, пережуем.

Во-первых, вы все видели как при самых различных погодных условиях, от нестерпимого зноя до мелкого холодного дождя напополам со снегом и прочимы невыносимыми погодными катаклизмами, работают каменщики-люди. То есть, работа эта – не сахар. И каменщиков на земле – миллионы. И вы, безусловно, наслышаны, какие есть у людей хитрые машины-автоматы и станки с числовым программным управлением, и даже роботы, приваривающие, например, детали друг к другу. В связи с этим спросите себя: почему до сих пор не создан робот для каменной кладки? И вам нечего будет сказать, коме как – такой робот по приемлемой цене создать невозможно. Мысль о роботе ценой в межпланетный космический аппарат вы тут же отбросите, таких аппаратов надо будет не единицы, а миллионы. Все это потому, что каменная кладка, выполняемая двумя руками, требует слишком много мелкого, рутинного, но непрерывно проявляемого интеллекта, причем в столь широком диапазоне задач, что собрать их в одной машине даже в 21 веке невообразимо трудно и еще более невообразимо по дороговизне. Другими словами, оса при кладке проявляет не инстинкт, а – интеллект. Достаточно, по-моему, еще раз привести часть цитаты: «эвмен выбирает различные по форме, угловатые, круг­ленькие, но примерно одинаковой величи­ны  камешки самым тщательным образом: вер­тит в челюстях так и этак и берет лишь под­ходящие по величине и весу». А укладка таких камешков так, чтобы выступающие наружу камешки были – как попало, но внутренняя сто­рона стенки оставалась бы совершенно гладкой, –  это вам не одинаковые как близнецы кирпичи укладывать.

Во-вторых, «цемент», хотя он – строительный раствор. Это не тот нынешний цемент, который мы получаем миллионами тонн с заводов, это гораздо лучше, он похож на ту замазку, которую мы готовим из негашеной извести и яичного белка. Во времена Фабра из-за дороговизны таким способом делали уже только замазку, а не строительный раствор при каменной или кирпичной кладке. Только надо знать, что самые долговечные древние кирпично-каменные сооружения клались именно на этой самой замазке из негашеной извести и яичного белка, используемой как обычный строительный раствор. Как и у ос. Так кто у кого научился?

В третьих, осы не удосужились изобрести шаровые мельницы, в которых люди получают тонко измельченный продукт из известняка, одновременно обжигая его, то есть удаляя из него так называемую  структурную воду, чтобы получить чистую окись кальция, CaO. Но это им и не нужно. Мы непрерывно ходим по своим дорогам и выполняем подошвами своих башмаков работу шаровых мельниц, а жгучее солнце выжигает из этой пыли структурную воду: осы присаживаются на самых сухих местах утоптанных тропинок. Мало того, в жарком Египте работу шаровых мельниц выполняет ветер, несущий тончайшую пыль, которой египетским осам хватает за глаза. И ведь недаром именно в Египте, как это исчерпывающе доказали Носовский и Фоменко, пирамиды строили не из монолитных камней, а прямо на месте заливали бетонный раствор в виде каменных блоков. Цементом служила эта же самая известковая пыль, обожженная солнцем.

В четвертых, оса не только искушенный каменщик, не только изобретатель и производитель цемента и строительного раствора, оса – искусный архитектор и декоратор. Только особенно понравившаяся ей форма дома наподобие русского горшка (крынки) стала канонической. А специалист по бесформенным формам Карбюзье разве лучше? Его фантастические формы пришли и ушли, а идеальный по форме русский горшок, напоминающий прекрасную голую женщину остался.

Все четыре приведенных пункта безусловно показывают высочайший интеллект, только нам, разумным, он как-то непонятен и мы его решили назвать идиотским словом инстинкт. Однако пойдем дальше.             

«Пригладимся немного к искусству мегахилы. Ее пост­ройка состоит из множества кусков листьев. Куски эти трех сортов: овальные для стенок ячейки, круглые для крышек и неправильные для передней и задней пробки. Нет никакой трудности вырезать эти последние: пчела отгрызает выдаю­щуюся часть листа и берет ее такой, каковой она окажется. В этой работе нет ничего, заслуживающего внимания.

Иное дело — овальные куски. Чем руководствуется пче­ла, вырезывая правильные эллипсы из тонкой пластинки листа белой акации? Как и чем она определяет размеры ку­сочка? По какому образцу работают ее ножницы? Охотно предположишь, что пчела сама служит живым циркулем, что она способна вы­чертить вращением своего тела эллипс, подобно тому как наша рука, вращаясь на упоре плеча, чертит круг. Меня со­блазнило бы такое объяснение, если бы наряду с большими овальными куска­ми не было бы и маленьких, но таких же овальных. Сомнительно, что су­ществует механизм, сам изменяющий радиус и степень изгиба линии, сооб­разно с требованиями чертежа. Здесь должно быть нечто иное. Круглые ку­сочки крышечки свидетельствуют об этом. Если пчела вырезывает овальные куски при помощи природного цирку­ля — строения ее тела, то как же ей уда­ется вырезать круглые кусочки?

Впрочем, настоящая трудность вопроса и не в этом. Круглые кусочки по большей части точно соответствуют отверстию ячейки. Когда постройка ячейки закончена, то пчела летит, чтобы заготовить крышечку. Она улетает за сотни шагов, и как удается ей запомнить размеры на­перстка, который нужно закрыть? Решительно никак. Она никогда не видела этой ячейки: ведь работа шла под землей, в полной темноте. Самое большее, чем она обла­дает, это сведениями, полученными путем осязания. Да и то не сейчас: ведь во время вырезывания кусочков для крышечки возле нее нет ячейки.

Кружочек же должен быть вырезан строго определен­ного диаметра. Будет он слишком мал, тогда опустится на мед и раздавит яичко, окажется велик — не войдет в от­верстие ячейки. Как же придать ему нужные размеры, не имея образца? Пчела ни секунды не колеблется. Столь же быстро, как она вырезывала бесформенный кусок для пробки, она вырезывает крут, и он точно соответствует диаметру ячейки. Пусть кто сможет объяснит эту геомет­рию. На мой взгляд, она необъяснима.

В один зимний вечер, сидя у пылающего очага, я пред­ложил моим домашним решить такую задачу:

«В числе кухонной посуды у вас есть горшок, который ежедневно употребляется, но у него нет крышки, разбитой в куски кошкой, забравшейся на полку. Завтра, в рыноч­ный день, нужно отправиться в город за провизией. Возь­мется ли кто-нибудь из вас безо всякой мерки, только по воспоминанию, которое легко оживить, осмотрев горшок перед отъездом, купить в городе крышку для горшка, ко­торая была бы не слишком велика, не слишком мала, од­ним словом, приходилась бы как раз по отверстию».

Единодушно было признано, что никто не взялся бы исполнить подобное поручение, не взяв с собой мерки, хотя бы соломинки длиной в диаметр отверстия. Воспо­минание о размерах не может быть вполне точным.

А ведь мегахила поставлена в худшие условия. Она не имеет представления о величине своей ячейки, потому что никогда ее не видела. И она должна сразу вдали от ячейки вырезать кружочек, который как раз приходился бы по от­верстию этой ячейки. Совсем невозможное для нас оказы­вается легкой игрой для мегахилы. Нам необходима какая-нибудь мерка или запись, мегахила не нуждается ни в чем.

Может быть, пчела вырезывает на листе кружок при­близительной величины, но больше отверстия, а приле­тев к гнезду, обрезает излишек? Такая поправка все объ­яснила бы. Но делает ли подобные исправления пчела? Прежде всего, я не могу допустить, чтобы пчела во второй раз обрезывала уже вырезанный кружок: у нее нет теперь точки опоры. Портной может испортить сукно, если ему придется кроить, не имея опоры стола. Мегахиле трудно будет направлять свои ножницы на неприкрепленном куске, и она плохо выполнит такую ра­боту» (конец цитаты).

Все описанное мне очень напоминает способность северных народов находить в бескрайней тундре, не имея ни единого ориентира, ни на земле, ни на небе, заранее намеченное, но достаточно удаленное место и безошибочно приходить туда, куда нужно. Выше я эту штуку назвал феноменом чукчи. Во-первых, я это повторяю здесь затем, что некоторые исследователи могут пойти по ложному пути и начну опять обрезать насекомым усики, полгая, что именно они сильно помогают их владельцам. И чуть ниже Фабр подтвердит нам это мое предположение. Так вот, чукча не имеет ни единого дополнительного органа к тем, что имеем и мы с вами. Но выполняет работу ориентации точно так же безошибочно, как пчела мегахила вырезает листочки. Во-вторых, пчела в отличие от чукчи не умеет говорить по-русски, но и чукча, закончив русскую школу, ничего не может нам сказать о своей способности. Он скажет просто «знаю», но чем конкретно обеспечивается это «знаю», он не может. То есть, он не осознает того, что делает. Тогда как прекрасно осознает, что в конце пути ему обязательно надо выпить огненной воды.

Поэтому, не вдаваясь в более тонкие подробности, которые могут изменить предмет статьи и удлинить ее до бесконечности, скажу, что тяга к водке, наркотикам, табаку и так далее лежат примерно в одной плоскости с только что описанными феноменами. И если вырезывание листочков – инстинкт, то и наркозависимость – тоже инстинкт. Не так ли? Но врачи говорит, что алкоголизм – это всего лишь привыкание. И даже нашли где-то у нас в голове центр удовольствий, каковой заставляет нас, например, пить водку.

Тем временем Фабр делает свои выводы, как всегда подтвержденные опытами: «перемены сортов растений, проделанные мной, наво­дят на размышления: каким образом пчела, портившая мои герани, сумела применить к ним свое ремесло за­кройщицы, не смущаясь резкой разницей в окраске мате­риала, то белого, то ярко-красного. Как серебристая мегахила сумела сразу приспособиться к мексиканскому растению, которым я ее угостил? Ведь она видела это рас­тение впервые, а между тем выполняла свою задачу в со­вершенстве.

Говорят, что инстинкты развиваются чрезвычайно медленно, что они — результат многовековых однород­ных действий. Мегахилы доказывают мне противное. Они говорят, что их искусство, неподвижное в основном, способно к нововведениям в мелочах.

Ученые — знатоки насекомых исследовали антидий очень старательно, но различий в инструментах шерс­тобитов и смолевщиц (виды насекомых, использующих вместо «цемента» и листочков шерсть и смолу деревьев – мое) не нашли. Обе группы антидий резко различны по своему строительному искусству. Орудия у них одни и те же, а работают они над несхожими материалами.

Я спрашиваю себя: что определяет то или иное «ремес­ло» у насекомых? Гнезда осмий построены из грязи или жеваных листьев. Халикодомы строят гнезда из цемента, а пелопей лепит горшочки из грязи. Антидий валяют свои мешочки из ваты и войлока, а смолевщицы слепляют ма­ленькие камешки смолой. Пчела-плотник грызет древе­сину, а антофора роет землю. Почему появились все эти ремесла и столько других? Почему каждому виду свойст­венно именно данное ремесло, а не иное?

Известно изречение: «Хороший ремесленник должен уметь строгать пилой и пилить рубанком». Деятельность насекомых изобилует примерами, когда рубанок заменяет пилу, и наоборот: искусство мастера восполняет недочеты инструмента. У людей рубанок — инструмент столяра, ло­патка — каменщика, ножницы — портного, а игла — швеи. Так ли у насекомых? Покажите мне лопатку насеко­мого-каменщика, ножницы у вырезывающего листья, а показав, скажите: «Этот вырезывает листья, а тот изготов­ляет цемент». Одним словом, определите ремесло работ­ника по его инструменту.

Никто не сможет сделать это. Только прямое наблюде­ние раскроет тайну работника. Корзиночки на ножках, щетка на брюшке укажут, что пчела собирает цветочную пыльцу, но специальные таланты ее останутся тайной, сколько ни смотри на эту пчелу в лупу.

Одни и те же зазубренные челюсти собирают вату, вы­резывают листья, размягчают смолу, скоблят сухую древе­сину, месят грязь. Одни и те же лапки обрабатывают пу­шок, придают форму кружочку из листа, лепят земляные перегородки и глиняные башенки, делают мозаику из ка­мешков. Где причина этой тысячи ремесел?

Я знаю одно. Инструмент не определяет рода деятель­ности, не создает ремесленника. Не орган создает функ­цию, а функция — орган» (конец цитаты).

Все это я комментировать не хочу, особенно то, что «функция создает орган». Тогда бы у каждой пчелы было бы, по крайней мере, рук – больше, чем у индийского Шивы. Тогда как у нее всего-навсего передние лапки и челюсти, которыми она выполняет миллион самых разных работ точно так же как и человек. Лучше я вам напомню, что я в отличие от Фабра разделил настоящий раздел статьи на две части. Он описывает каждое насекомое отдельно, отражая все его способности, а я в части строительства разделил обязанности между мамой и детками. Для этого мне всего лишь пришлось надергать цитаты из разных мест его книги, а затем рассортировать их так, как мне нужно. И на этом я закончил первый этап, про мам-строительниц и теперь перехожу к деткам-строителям. 

2. Дети (личинки)-строители. Фабр: «Закончим рассказ о бембексе историей его личинки. В ее однообразной жизни нет ничего замечательного: на протяжении двух недель она ест и растет. Потом прихо­дит время постройки кокона. Выделяющие шелк железы у нее развиты слабо, и она не может соткать кокон из чис­того шелка, как личинка аммофилы. У нее не хватит шел­ка на несколько оболочек, чтобы защитить себя, а позже куколку от сырости в неглубокой норке во время осенних дождей и зимних снегов. Норка бембекса — плохое убе­жище от дождя и холода: она расположена на глубине немногих сантиметров, вырыта в легко проницаемом сы­пучем песке. Для постройки надежного кокона нужно за­менить недостаток шелка, и личинка проделывает эту за­мену весьма искусно. Из артистически склеенных между собой шелком зерен песка она делает очень прочный ко­кон, не пропускающий сырости.

У роющих ос три способа постройки помещений, в которых происходит развитие их потомства. Одни роют норки на большой глубине, и тогда кокон состоит из одной тонкой и прозрачной оболочки.  Норка других неглубока, расположена на открытом месте. Но у личин­ки достаточно шелка, чтобы сделать кокон из несколь­ких слоев. Если же шелка мало, то в ход пускается песок, что мы и видим у бембекса. Кокон бембекса так плотен и крепок, что его можно принять за косточку какого-нибудь плода. Один конец его закругленный, другой заостренный, а длина этого цилиндра около двух санти­метров. Шероховатая поверхность придает ему грубова­тую внешность, но внутри он блестящий, словно лакиро­ванный.

Воспитывая личинок бембекса, я смог во всех подроб­ностях проследить сооружение этого прочного кокона. Личинка начинает с того, что очищает место: расталкива­ет вокруг себя остатки провизии и сгребает их в уголок. Затем она прикрепляет к стенам своего жилища белые шелковые нити. Они образуют паутинообразную основу для будущей постройки, и они же отгораживают кучку объедков.

Следующая работа — постройка гамака. В его состав входит только шелк — белый, чистый, великолепный. Подвешивается гамак далеко от сора и грязи, в центре нитей, протянутых от одной стены к другой. Его форма — мешок, на одном конце которого круглое отверстие, а другой конец вытянут и заострен. Своей формой гамак напоминает рыболовную вершу. Края отверстия растяну­ты нитями, прикрепленными к стенам, и вход в мешок открыт. Ткань этого мешка-верши так тонка и прозрачна, что сквозь нее видны все движения личинки.

В таком виде постройка оставалась со вчерашнего дня. И вдруг я услышал, что личинка скребется в той коробоч­ке, где она находилась. Открыв коробочку, я увидел ли­чинку, наполовину высунувшуюся из мешочка. Концами челюстей она скоблила стенку коробочки. Картон был за­метно подскоблен, и кучка мелких кусочков лежала перед отверстием мешочка. За отсутствием других материалов, личинка, конечно, употребила бы эти огрызки для пост­ройки кокона. Я снабдил ее более подходящим материа­лом — песком. Никогда еще личинка бембекса не строила кокон из такого великолепного материала: я насыпал ей  песка, которым высушивают чернила, — голубого с блес­тящими кусочками слюды.

Песок положен перед отверстием мешочка, подвешен­ного горизонтально. Высунувшись наполовину из гамака, личинка роется в куче песка челюстями и выбирает песок почти по зернышку. Более крупные песчинки она отбра­сывает подальше. Когда песок отобран, она вметает ртом некоторое количество его в свое шелковое сооружение. Здесь она рассыпает песок ровным слоем по внутренней стороне мешочка. Потом склеивает зернышки песка и прилепляет их к стенкам мешочка шелком, заменяющим ей цемент. Наружная сторона строится медленнее, здесь она прикладывает зернышки песка по одному, приклеи­вая их шелковистой мастикой.

На постройку первой половины кокона личинка истратила весь запас отобранных ею песчинок. Она дела­ет новый запас: появляется кучка песка перед входом. Эта кучка может осыпаться внутрь мешочка и потеснить строителя. Личинка словно предвидит это: из несколь­ких песчинок, грубо склеенных, она устраивает зана­веску. Эта загородка очень несовершенна, но ее доста­точно, чтобы предупредить обвал. Проделав все это, личинка начинает работать над задней частью кокона. Временами она прорывает занавеску, высовывается наружу и берет нужные ей материалы — порцию пес­чинок.

Кокон еще открыт, с широкого конца нет колпачка, который должен закрыть вход в него. Для этой работы личинка делает последний запас песка и отодвигает кучу, находящуюся перед входом в кокон. В отверстии кокона появляется шелковый колпачок, на который личинка наклеивает шелковистой мастикой зернышки песка, за­пас которых находится внутри кокона. Когда крышечка закончена, личинке остается лишь окончательная внут­ренняя отделка помещения: покрыть его стенки лаком. Он предохранит нежную кожицу личинки от шерохова­тостей сложенных из песчинок стен.

Гамак из чистого шелка, с которого начинается пост­ройка, — только основа для сооружения из песчинок. Его можно сравнить с дугами, которые применяют при пост­ройке сводов и карнизов. По окончании работы дуги уби­рают, и свод держится своей собственной крепостью. Так и здесь. Когда кокон окончен, шелковая поддержка исче­зает: нежный гамак отчасти поглощен песком, отчасти просто разрушен от соприкосновений с грубыми песчин­ками. Не остается никаких следов от этого замечательно­го приема, при помощи которого из столь подвижного материала, как песок, выстроено здание очень правиль­ной формы.

Полукруглый колпачок, прикрывающий вход в ко­кон, сработан отдельно. Эта крышечка прилажена к ко­кону, и, как бы хорошо это ни было сделано, она не со­единяется с коконом так прочно, как при постройке все­го здания сразу. Однако это совсем не недостаток постройки, наоборот, — это ее достоинство. Стенки ко­кона так крепки, что вышедшему из куколки бембексу было бы очень нелегко выбраться наружу. Крышечка легко отделяется, открывая выход.

Кокон бембекса — очень прочная постройка. Ему не могут повредить обвалы и оседания песка, его не разда­вишь, даже при самом сильном надавливании пальцами. А потому неважно, что потолок норки, вырытой в песке, может обвалиться, не страшно даже, если на это место наступит прохожий. Кокон все это выдержит. Не опасна и сырость. Я по две недели держал коконы бембекса погру­женными в воду и никакой сырости внутри них не обна­руживал.

Как жаль, что у нас нет таких материалов для построй­ки домов! Кокон бембекса не только прочен: он очень красив. Он сработан так изящно, что выглядит скорее произведением искусства, чем работой личинки. Замеча­тельны коконы, построенные у меня в коробочке из пес­ка для высушивания чернил. Не знающий, что это такое, может принять их за крупные бусы, усеянные золотисты­ми точками по голубому полю, изготовленными для оже­релья какой-нибудь красавицы» (конец цитаты).

Доказывать вновь и вновь, скрупулезно и последовательно разбирая каждое действие личинки, что все это строительство не может быть выполнено по инстинкту, а если может осуществиться по инстинкту,  то инстинкт намного выше человеческого разума, мне уже надоело. Лучше я заострюсь на том, что яичко, личинка, куколка и взрослый бембекс – суть один и  тот же организм, примерно как у нас внутриутробное развитие, детство, юношество, активная жизнь и старость.

В связи с этим я хотел бы напомнить, что, если на каком-то этапе этот организм чего-то там недоделал, то все равно недоделанную работу этот организм доделает на следующем этапе жизни. Мама-сфекс ленивая, примерно как стрекоза по сравнению с муравьем в басне Эзопа-Крылова. Поэтому личинка-сфекс, едва отъевшись за две недели, делает за маму гигантскую работу, и вы про нее только что читали. Зато мамаша-сфекс готовит для своей личинки такой богатый запас пищи, что ей его просто некуда девать, если она не займется как следует своим коконом. То есть, природа насекомых чрезвычайно гибка, и у этого должны быть хорошие основания, докапываться до которых в такой небольшой по задумке, но разрастающейся как снежный ком, статье невозможно. Поэтому продолжу цитировать, авось нападу на что-нибудь более основательное.

«На свой лад делает каждое насекомое и свой кокон. Тахиты, бембексы, стизы и другие роющие осы делают сложные коконы, состоящие из шелковой основы, густо инкрустированной песчинками. Мы уже видели все про­цессы этой работы у личинки бембекса. Приемы работы личинки тахита совершенно иные, хотя готовый кокон ничем не отличается от кокона бембекса.

Личинка тахита начинает с того, что окружает себя пояском почти посредине тела, изготовленным из шелка. Поясок этот поддерживают на месте и соединяют со стен­ками ячейки многочисленные нити, протянутые без осо­бой правильности (ибо правильность тут излишня – мое). На этих подмостках личинка склады­вает вблизи себя кучку песка. Начинается работа камен­щика, причем песчинки — это камни, а выделения шелковых желез — цемент.

По краю пояска личинка укладывает первый венец пост­ройки из зернышек, слепленных шелковистым веществом. На затвердевшей окраине первого венца она укладывает второй, потом третий, четвертый. Один за другим уклады­ваются кольцеобразные слои песчинок, пока кокон не до­стигнет половины своей длины. Тогда личинка закругляет его конец в виде колпачка и заделывает его. Своей работой личинка тахита напоминает мне каменщика, строящего круглую трубу или узенькую башенку, внутри которой он находится. Поворачиваясь вокруг себя, он в конце концов оказывается окруженным как бы каменным чехлом.

Так же окружает себя чехлом из песчинок и личинка тахита. Чтобы построить вторую половину кокона, она поворачивается головой в противоположную сторону и опять начинает укладывать кольцеобразные слои. При­мерно через тридцать шесть часов кокон готов.

Два работника из одного цеха — бембекс и тахит — при­меняют различные приемы, чтобы достигнуть одинаковых результатов. Личинка бембекса делает сначала чистую шелковую основу, а потом уже выкладывает ее изнутри песчинками. Личинка тахита — более смелый архитектор.

Она экономит шелк и ограничивается лишь шелковым пояском — подвеской для самой себя. К этому пояску приклеиваются песчинки, кольцо за кольцом. Одни и те же строительные материалы, одно и то же помеще­ние, в котором совершается эта ра­бота: шелк и песчинки, ячейка в песке. И однако, каждый строитель работает по-своему» (конец цитаты).

Я потому прервал ее, что мне важнее не одинаковость и сложность постройки (я об этом уже язык свой намозолил), а разделение труда между мамой и деткой. Забыл, как называется насекомое, ибо из их названий у меня в голове уже форменная каша, но мама этого забытого насекомого (вы его и сами выше найдете) сама сделала каменную башню для дитяти. И ему остается только немного покрыть его шелком изнутри, чтобы не поранить свое новорожденное тельце. А потом в спокойной обстановке превращаться из червячка во взрослое насекомое. Я потому обращаю на это внимание, что как раз в этом и должно заключаться совершенствование вида и вступление с другим видом в соревнование за соответствующий кусок нашей необъятной Земли, называемый естественным отбором. И именно сейчас цитату можно продолжать.   

«Род пищи оказывает на строитель­ное искусство личинки небольшое влияние.  Примером может послужить стиз рыжеусый, тоже строитель шелковых коконов, покрытых песком. Эта сильная оса роет норки в мягкой глине. Она охотится на богомолов почти взрослых, обычно на богомола религиозного, и укладывает в ячейку по три — пять штук дичи.

По размерам и прочности кокон стиза может соперни­чать с коконом самого большого бембекса. Однако он от­личается от него с первого же взгляда, и я не знаю другого случая такой странной особенности. На боку кокона выда­ется кучка склеенных песчинок. Происхождение этой куч­ки объясняется способом постройки кокона. Личинка сти­за начинает с того, что делает конический мешочек из чис­того белого шелка (как и личинка бембекса). У этого мешочка два отверстия: одно очень большое — спереди, другое маленькое — сбоку.

Через переднее отверстие личинка втаскивает песок, ко­торым и покрывает внутренность кокона. Так строится весь кокон и колпачок, закрывающий его спереди. До сих пор ра­бота шла так же, как и у бембекса. Сделав все это, личинка начинает подправлять внутреннюю обкладку стен, а для это­го нужен песок. Его-то и достает она через боковое отверс­тие, достаточное для того, чтобы личинка слегка высунулась из него. Когда и эта работа закончена, личинка закрывает от­верстие: вкладывает в него изнутри комочек склеенных пес­чинок. Так образуется бугорок, торчащий на боку кокона.

Из приведенных сравнений, мне кажется, следует сделать такой вывод. Условия существования, которые в настоящее время считают источником происхождения инстинктов, — среда, в которой проводит жизнь личинка, материалы, нахо­дящиеся в ее распоряжении, род пищи и другие условия — не влияют на строительное искусство личинки» (конец цитаты).

Мне кажется этот вывод поверхностным. И произошел он оттого, что энтомологи привыкли рассматривать жизнь, так сказать, по-объектно, тогда как рассматривать ее надо во взаимосвязи всего и вся. Вот, если бы одни личинки ели железо, а другие – камушки, то род пищи тут мог бы играть кое-какую роль. Но все личинки и даже травоядные, к которым я вскоре перейду, едят в основном белок (протеин), иначе бы им не из чего было бы не только шелк произвести, но даже и себя вырастить от яичка до червяка, то есть раз в сто-триста. А потом, не съев даже атома чего бы-то ни было, преобразоваться месяцев за восемь-десять прямо во взрослую осу, безумно сильную, выносливую, изящную и с такой талией, что всех манекенщиц сразу же должны бы уволить с работы.

Из разнообразия методов строительства я бы сделал лишь вывод о том, что на каком-то этапе эволюции предки насекомых пошли разными путями, но слишком родственными, чтобы их таковыми считать. Примерно как мы ныне делимся на рабочих и крестьян, оставаясь гомо сапиенс. Кроме того, я бы обратил внимание на то, что у ленивых матерей вырастают трудолюбивые дети. И не потому, что они, насмотревшись на ленивую маму, застеснялись и решили стать трудягами, а потому, что иначе помрут с голоду.

Но главный вопрос все-таки состоит в том, зачем потребовалось природе выдумывать столь сложный жизненный путь насекомых, разделенный совершенно отличными друг от друга стадиями одной и той же жизни? То, что мама насекомого не может выкормить свое дите своей собственной плотью, как это делают млекопитающие, это понятно. Она для этого слишком худа, так как питается сплошными углеводами, каковые все, без остатка уходят на поддержание своей недолгой собственной жизни и кое какую помощь будущему потомству. Притом помощь эта у разных видов резко отличается друг от друга, так что не лень, может быть, тут виновата, а простая физическая невозможность.

Второй момент, на который надо обратить внимание, это слишком короткая жизнь взрослого насекомого, она исчисляется днями, много – месяцем или двумя. И это очень противно нам, млекопитающим, себе представить. Собственно жизнь взрослого насекомого заключается в том, чтобы снести яичко и заготовить для него достаточно поесть, притом в основном – протеина и жиров.

Третий момент состоит в том, что жизнь личинки, хотя отдельные ее виды делают гигантскую работу, недоделанную мамашей, тоже страшно коротка, она продолжается всего две недели, еще меньше, чем у матери. Ибо она только ест, а наевшись и выросши до червяка, строит, причем, если мама была неленивая, ей и строить-то не приходится, достаточно обмотать себя шелком и как бы заснуть.

В конечном итоге, собственно жизнь насекомого состоит всего лишь из спанья, которое продолжается в среднем 10 месяцев. На быстротечной жизни, когда за сезон производится два поколения, которые чередуются либо из одних самок, либо из смешанного поколения, я еще остановлюсь.

Но это долгое спанье, на самом деле не спанье, это – основная жизнь насекомого, и не только по продолжительности. И если мы обратим внимание на то, что во время этого спанья происходит, то 10 месяцев нам покажутся просто мимолетным видением, как выражался наш великий поэт, то есть мгновением. Червячков вы, конечно, все видели. Но чтобы этот ни разу не подавший в течение 10 месяцев признаков жизни червячок внезапно оказался очень ловкой, трудолюбивой и весьма сложной по строению и функциям  пчелкой – представляете ли вы себе такое? Я для этого не могу найти другого сравнения, кроме как закопать в ямку кусок железнодорожного рельса, чтобы из этой ямки через десять месяцев вылез бы без посторонней помощи компьютер с процессором Pentium IV на 3 гигагерца. Мало того, этот пентиум отказался бы от включения в электрическую розетку, и за счет своей собственной энергии принялся бы рассчитывать, например, атомную бомбу.   

Значит, основная, подавляющая часть жизни насекомого состоит именно в том, чтобы сделать это фантастическое превращение, никак не проявляя ни единого признака жизни так, как мы ее привыкли понимать.

 Теперь нам надо обратить внимание на то, что и две другие части жизни насекомого, так сказать активные, червячка и взрослой осы, несмотря на их краткость, характеризуют насекомое как самое совершенное интеллектуальное животное на нашем белом свете. И наше представление обо всем этом как об инстинкте, стало быть, выглядит так, как если бы мы серьезно называли березовую чурку гением.

В связи с этим невольно приходит в голову мысль, что насекомые произошли на Земле задолго до появления на ней морей и океанов. И главное доказательство то, что в них по сравнению с нами несоизмеримо мало воды, каковую они получали из внутренней, химически связанной воды минералов, а так сильно не напьешься. С появлением же на Земле обилия воды (обоснование у меня есть, но очень уж безумное, так что об этом – в другом месте) возникли всякие там инфузории-туфельки, из которых в положенное время произошли и мы.  Так что интеллекты у нас и у насекомых – совершенно разные. Они просто несопоставимы и поэтому их интеллект непонятен нам. Однако я, кажется, начал удаляться от заявленного предмета.             

  

Плотоядность и вегетарианство

 

Все взрослые насекомые питаются исключительно углеводами, нектаром, что говорит о практическом отсутствии обмена веществ белковой группы, но это и не нужно. Белковый состав организма взрослого насекомого из-за краткости жизни используется прирожденный, еще от червячка, а энергия для движения получается из углеводов. Но личинке нужен протеин для создания структуры тела, поэтому у плотоядных личинок он получается из съедаемой ими дичи, а у личинок-вегетарианцев – из запасенной мамашей для них пыльцы, сдобренной медом. И Фабр решил на этом поэкспериментировать. Вот его результаты. 

«Отказ от меда должен, конечно, проявляться не только у филанта, но и у других плотоядных личинок перепонча­токрылых насекомых. Сделаем новый опыт. У личинок среднего возраста я беру их обычную пищу (мясную – мое) и смазываю ее медом. Кладу обратно это угощение. Я де­лал такие опыты над различными личинками ос-охотниц: бембекса, кормящегося мухами, лапчатого тахита — пи­ща личинки кобылки, песчаной церцерис, поедающей долгоносиков, и некоторых других. Для всех медовая приправа оказалась гибельной. Все умерли в несколько дней.

Странно! Нектар цветков, мед — единственная пища пчел — личинок и взрослых. Это пища и взрослых филантов. Но для их личинок это предмет отвращения и, веро­ятно, ядовитое блюдо. Меня это крайне поражает. Что та­кое происходит с желудком личинки при превращении в крылатое насекомое? Взрослый филант жадно ищет то, от чего под страхом смерти отказывается его детеныш — ли­чинка.

Теперь я лучше понимаю поведение филанта. Видя его жестокость, присутствуя при его отвратительных пирше­ствах, я обзывал его убийцей, бандитом, разбойником, пиратом, грабителем мертвых. Невежество всегда дерзко на язык: тот, кто не знает, утверждает резко и грубо, воз­ражает со злостью. Теперь, выведенный из заблуждений фактами, я спешу принести публичное покаяние и воз­вратить филанту мое уважение. Опустошая зобик пчелы, оса совершает самый похвальный поступок: она обере­гает своих личинок от яда. Если и случится ей убить и вы­сосать пчелу ради себя самой, то я не смею поставить ей этот поступок в вину. Когда приобретена привычка ради хорошей цели, то появляется искушение проделать то же самое и для удовлетворения собственного аппетита. И потом, кто знает, может быть, это охота, не доведенная до конца? Почему филант знает, что сироп, которым он ла­комится сам, вреден его личинкам? На этот вопрос наши знания ответа не дают. Мед, говорю я, опасен для личин­ки. Пойманную пчелу необходимо лишить меда, но так, чтобы не попортить самой дичи: она нужна личинке в свежем виде. Парализовать пчелу нельзя: тогда сопротив­ление внутренних органов не позволит выдавить мед. Пчела должна быть убита. И действительно, пораженная жалом в головной мозг, пчела мгновенно превращается в труп.

Мед вреден для плотоядных личинок. Это приводит нас к важным выводам.

Различные хищники кормят своих личинок собирате­лями меда. Таковы, насколько я знаю, филант коронча­тый, снабжающий свои норки крупными видами одиноч­ных пчел-галиктов, филант хищный, охотящийся за все­ми видами мелких галиктов, церцерис нарядная, тоже любительница галиктов. Что должны делать эти и подоб­ные им охотники за дичью, зобик которых наполнен сладким медовым сиропом? Они должны, как и филант, выдавливать мед из своей дичи. Иначе их личинкам угро­жает отравление медом. Пусть будущее подтвердит это предположение фактами.

Я расскажу теперь об опытах с переменой пиши сов­сем иного рода. В главе о филантах было показано, что плотоядная личинка погибает от меда. Передо мной встал вопрос: погибнет ли от мясной пищи личинка, которая обычно питается медом?

Поищем ответ в опытах. Кормить кобылками или иной дичью личинок пчел — идти на верную неудачу. Личинка, питающаяся медом, откажется от такой жесткой еды. Нуж­но что-то вроде паштета: смесь обычного блюда личинки с мясной пищей. Я возьму для этого белок куриного яйца.

Осмия трехрогая — одиночная пчела — очень удобна для моих опытов. Она кормит своих личинок смесью ме­да и цветочной пыльцы. Я смешиваю это мучнистое ме­довое тесто с белком и получаю массу, достаточно плот­ную, чтобы личинка могла держаться на ее поверхности, не рискуя утонуть. На каждый из таких пирожков я поме­щаю по личинке среднего возраста.

Изготовленное мною кушанье не вызывает отвраще­ния. Личинки охотно поедают его с таким же аппетитом, как и свою обычную пищу. Они растут, достигают нор­мальной величины и ткут коконы. На следующий год из них вышли пчелки-осмии.

Какой вывод сделать из этого?

Я в большом затруднении. «Все живое из яйца», — гово­рит физиология. Всякое животное в начале своего разви­тия плотоядно: оно образуется и питается за счет яйца, в котором много белка. Самое высшее из животных — мле­копитающее сохраняет этот режим долго: оно питается мо­локом матери, богатым белковыми веществами. Птенец зерноядной птицы получает в пищу сначала червяков: они больше пригодны для его деликатного желудка. Позже, когда желудок загрубеет, пища становится растительной. За молоком теленка следует трава и сено, за червями птен­цов — зерна взрослых птиц, за дичью ос-охотниц — цве­точный нектар, пища самих охотниц. Так можно объяс­нить двойной режим перепончатокрылых, имеющих пло­тоядных личинок: сначала — дичь, потом — мед.

В таком случае новый вопрос. Почему все пчелиные по выходе из яйца питаются растительной пищей, а оси­ные — животной? Но на этот вопрос у меня нет ответа» (конец цитаты).

С точки зрения инженера тут нет никакой загадки. Инженер никогда не придумает из воска делать шестеренки, для него главное – материал и его сопротивление невзгодам жизни машины. Кроме того, инженер знает, что машине нужен привод, поэтому ее незачем кормить. В результате он никогда не будет делать машину из углеводов, ибо углеводы – только энергия, но никак не строительный материал. Строительный материал – белки.

Фабра поражает, что плотоядные личинки гибнут от меда, говорит, что мед для них – яд. Я же так не думаю, ибо во взрослом состоянии они будут есть мед с удовольствием, и яд точно так же на них действовал бы. Ибо яд поступает в жизненно важные структуры живого организма и отравляет их или меняет химические реакции на недопустимые.  С точки зрения инженера у любой машины должен быть КПД - коэффициент полезного действия. Вот с него и начнем.

Плотоядная личинка могла бы быть в принципе и неплотоядной, если бы ей дали соответствующий строительный материал – белок. Как в курином яйце. Но в яйце насекомого никакого дополнительного белка нет, ему неоткуда взяться, мама у него была худая как скелет. В этом яйце белка ровно столько, сколько его содержится в желтке, из которого и получится чрезвычайно слабенькая, полупрозрачная личинка. Плоти в ней примерно столько же, сколько в легком дуновении зефира – любимом ветерке поэтов. И больше мама в нее вложить белка не может, она сама вот уже почти два месяца питается одним нектаром, почти что электричеством, у нее самой организм уже, состоящий из белка, износился. Вот отложит яичко из последних остатков белка и помрет.

Теперь обратим внимание на то, что сам Фабр написал: первый глоток личинка едва набралась сил сделать через свою вытянутую шейку. И этот глоток – чистейший белок, который сразу же превращается в ее собственную плоть и дает ей стимул сделать второй глоток белка, а потом уже пошло-поехало наподобие перпетуум мобиле.  А Фабр что сделал? Он заставил личинку глотнуть меда, и второй глоток, и третий – опять мед. Личинка может после этого даже взлететь от прилива сил, только расти и развиваться она не будет, не из чего ей развиваться. То есть нечем. Ей ведь сейчас не силы нужны, а белок, вот и вышла финита ля комедия. Притом при первых же глотках, отчего Фабр и решил, что мед – страшный яд наподобие цианистого калия, отключающего в мгновение ока всю нервную систему.  

В связи с этим у меня есть еще и побочное замечание. Все-таки эта самая личинка немного попозже будет есть мед, когда вырастет на белке. Поэтому у нее не должно быть уж слишком сильного к нему отвращения, при этом даже нам с вами мед нравится. И медведям – тоже. Можно сказать, что всему живому мед нравится. Ибо он дает энергию, а от энергии всегда весело. Как и от водки, каковая – тоже углеводород. Поэтому, заранее не предупрежденная идиотским инстинктом, эта крошка будет наворачивать мед за обе щеки, и не подумает даже расти. Ей и без роста – отлично. И сразу же – каюк, как от алкогольного или наркотического отравления, наложенного на нехватку живой массы. 

Перейдем теперь к кормлению личинок-вегетарианцев мясом, вернее яичным белком в смеси с обычной их пищей – пыльцой, замешанной на меде. Хотя Фабр сильно напирает на мед, все-таки строительный-то материал для организма сосредоточен в растительном белке пыльцы, а сам мед – всего лишь как ложка малинового варенья к тарелке манной каши для привередливого человечьего малыша. Ну, и организм у новорожденного червячка-вегетарианца немного покрепче, ведь многовековая пища его именно такая.

И вдруг Фабр расщедрился и кормит этих непривередливых крошек яичным белком, то есть тем, лучше чего на свете не бывает, чистейшим, легко усваиваемым белком. Я даже думаю, что эти бедные от природы личинки сперва слижут своим язычком именно куриный белок, а потом уже примутся с вновь возникшим отвращением за белок растительный. Мы ведь с вами сами знаем, что колбаса из сои не такая вкусная как из свинины. И зря Фабр нам не написал, что такие личинки здорово начали обгонять в росте своих подружек, умудряющихся вырасти на одной пыльце.               

 

Одиночная миграция невозможна, с торговым племенем – реальна

 

Этот небольшой раздел я решил написать потому, что он немного помогает моей основной работе, о расселении по всей Земле торгового племени, евреев. Именно для этого я выписал у Фабра про пелопея – любителя тепла.  «Пелопей зябок и любит жаркое солнце юга. Там, где попрохладнее, он ищет себе местечко в жилье человека. У нас он появляется в июле и принимается за поиски места для устройства гнезда. В крестьянском доме его привлекает теплый очаг, и, чем сильнее он закопчен, тем охотнее селится здесь пелопей. Его не смущают люди, ходьба, шум. Не обращая на них внимания, он принима­ется исследовать закопченные потолки, всякие закоулки возле балок и в особенности навес над очагом. Найдя удобное место, он улетает и вскоре возвращается с комоч­ком грязи в челюстях. Начало гнезду положено.

Свои гнезда пелопей строит в очень различных местах, было бы здесь тепло и сухо. Его любимое место — пред­дверие, устье печи, его боковые стенки. У этого места есть свои неудобства: сюда заходит дым, и гнездо покры­вается слоем копоти. Это не важно, лишь бы пламя не ли­зало ячеек: могут погибнуть личинки. Чтобы избегнуть опасного соседства с огненными языками, пелопей выби­рает печи с широким устьем: здесь дым доходит только до боков. Эта предосторожность не спасает от неприятностей. Во время постройки гнезда, когда пелопей не отдыхает ни минуты, путь к гнезду может оказаться прегражденным облаком пара или дымом от плохого хвороста. Особенно часто это случается во время стирки белья: хозяйка весь день топит печь и кипятит воду, и тогда у входа в печь клубятся тучи пара и дыма. Впрочем, это не очень смуща­ет пелопея; он смело летит сквозь дым и скрывается в нем. Лишь отрывистая рабочая песенка, которая слышит­ся из-за дымного облака, выдает его присутствие.

Очевидно, устраивая гнездо в устье очага, пелопей ищет не своих удобств: для него такое место полно опас­ностей. Он ищет удобств для своего потомства. Значит, оно требует такого тепла, в каком не нуждаются другие строители из мира перепончатокрылых. Однажды я на­шел его гнезда в комнате, где работал паровой двигатель шелкопрядильной машины. Задняя сторона большого котла едва на полметра не доходила до потолка. И вот здесь-то, над огромным котлом, всегда полным воды и горячего пара, было прилеплено гнездо пелопея. В тече­ние всего года термометр почти постоянно показывал со­рок девять градусов тепла по Цельсию, и лишь ночью и в праздничные дни температура понижалась. В другой раз я нашел его гнездо на деревенском перегонном заводе. Здесь было тихо и очень тепло: два прекрасных условия для пелопеев. А потому и гнезд их было много: пелопеи прикрепили их в самых разнообразных местах, даже на кипе бумаг, лежавших на столе. Возле одного из гнезд, устроенных как раз у перегонного куба, термометр пока­зывал сорок пять градусов.

Пелопей поселяется во всяком помещении, в котором тепло и не слишком светло. Уголки оранжереи, потолок кухни, балки теплого чердака, спальня деревенского дома — все годится, было бы там тепло зимой личинкам. Этот сын жаркого лета словно предчувствует для своих личинок суровое время года, которого сам-то он не увидит. <…> После ухода рабочих я разговорился с кухаркой. Она рассказала мне о своих мучениях: смелые мухи — так она называла пелопеев — все пачкали своей грязью. Особен­но огорчали ее оконные занавески: их никак не удавалось держать в чистоте. Чтобы выгнать из их складок упрямых пелопеев, приходилось каждый день трясти и выколачи­вать занавески. Но это нисколько не обескураживало пе­лопеев, и на другой день они принимались за постройку гнезд, уничтоженных вчера. Мне очень хотелось посмот­реть гнездо, прилепленное к такой непрочной основе, как вертикальные складки занавески из тонкого коленко­ра, но ни разу не удалось найти его вполне выстроенным в подобном месте. Думаю, что постройка гнезда на такой шаткой «стене» — ошибка строителя. Поселяясь в течение столетий в жилище человека, пелопей так и не на­учился понимать, что не все опоры здесь пригодны для помещения на них гнезда.

Оставим строителя и займемся его постройкой. Ее ма­териал — грязь, собранная всюду, где почва достаточно влажная. Окажется по соседству ручеек — пелопей собе­рет ил с его берегов. Когда с утра до вечера текут струйки воды в канавках на огороде, пелопей прилетит сюда: грязь в сухое время года — драгоценная находка. Чаще всего его можно увидеть подле водопоев для скота: здесь даже в самую сильную жару не просыхает грязь от проли­той воды. Трепеща крыльями, высоко приподнявшись на ножках и подняв брюшко, чтобы не испачкаться, пелопей собирает грязь. Набрав комочек величиной с горошину, он берет его в челюсти и летит к гнезду. Делает там новый слой в постройке и возвращается за другой порцией. Ра­ботает он в самые жаркие часы дня.

Пчелы-каменщицы и другие строители земляных гнезд собирают для своих построек сухую пыль и, смачи­вая ее слюной, получают непромокаемый цемент. Пело­пей не изготовляет цемента: он строит просто из грязи. Поэтому гнезда каменщицы и других выдерживают осен­ние и зимние дожди, не размокают от них. Гнезда пелопея размокают от воды и портятся от дождей. Я капал на его гнездо водой, и там, куда падала капля, земля размяг­чалась. Если же я поливал гнездо водой, то оно превраща­лось в жидкую грязь. Такие гнезда нельзя строить на от­крытом воздухе, и этим, если не говорить о тепле, объяс­няется стремление пелопея к жилищу человека.

Если климат не позволяет пелопею успешно проявлять свое строительное искусство на открытом воздухе, то не доказывает ли это, что он у нас чужестранец. Это колонист, прибывший из более теп­лых и более сухих стран, где не приходится опасаться продолжительных дождей, холодов и снега.

Я охотно представляю себе его уроженцем Африки. В отдаленные времена он добрался до нас через Испанию и Италию, область оливковых деревьев — приблизительная граница его распространения к северу. Это африканец, успешно натурализовавшийся в Провансе. Действитель­но, в Африке, как говорят, он часто строит гнезда под камнями» (конец цитаты).

Все тут ясно и понятно, только одно меня смущает. Как пелопей перебрался через Гибралтар? И я уже не говорю об Италии, до которой надо еще море переплыть. О том, чтобы перелететь и даже Гибралтар и речи не может быть. Отсюда вывод – его перевезли, а перевезти его могло только торговое племя, родом которое из Йемена. Больше мне нечего сказать, разве что обратить ваше внимание, что и пчел торговое племя всюду возило с собой. 

 

Социум социуму – рознь?

 

Фабр пишет: «Оса халикодома амбарная предпочитает жить большой компанией. Она устраивает целые колонии, населенные сотнями, даже тысячами пчел. Это не поселение, объединенное общими интересами, а просто поселок, в котором каждый работает для себя и не заботится о других. Домашних пчел эта толпа напоминает лишь своей многочисленностью и непрестанной работой».

Эта цитата, хотя и справедлива, но она мне не нравится.  Не нравится потому, что Фабр далее не углубляется в эту проблему, а если не углубляется, то и писать ее не стоит, ибо она только сбивает с толку. Она как бы разграничивает, например: это паровоз, а это – швейная машинка. И вдалбливает в нас отличие, не находя общие черты. Между тем, сразу же возникают вопросы: а зачем это им надо? А почему бы им не пожить отдельно как другим видам того же отряда? У них, что, на роду так написано? Тогда кто написал? Но самое главное, фраза эта уничтожает в нас понятие единства и преемственности, прошедшее, настоящее и будущее.

Действительно, зачем люди живут деревней, а не понастроили себе хуторов на каждую семью? Значит, здесь есть какая-то выгода? Хотя бы в том, что в каждой деревне есть кузнец, бондарь и сапожник. И даже знахарка. И это ведь удобно, не правда ли? Кстати, хутора строят там, где, в общем-то, тесно и с каждого хутора видно еще до десятка хуторов. Так что к сапожнику и кузнецу можно и сбегать, не каждый ведь день шьют сапоги и лошадей подковывают. А вот посплетничать без дела бегать уже не будешь.

Я не могу судить, зачем халикодомы амбарные селятся большой компанией, я не специалист, но, судя по нашим деревням, ясно вижу, что выгода кое-какая есть.

Но главное – не в этом. Главное в том, что в деревне, где каждый дом живет собственной своей жизнью наподобие халикодомы, есть и общественная жизнь, заключающаяся хотя бы в выборе старосты и постройке общими силами церкви, школы, мельницы, пруда и даже так называемой «холодной», куда запирают общими усилиями разбушевавшегося пьяного мужика.

Именно поэтому и у халикодом должны быть непременно какие-то общественные интересы. Вообще-то исток общественных интересов – семья, какая существует у некоторых, если не большинства млекопитающих, хотя бы временная как у медведей.

Но у насекомых семьи в каноническом понимании ее смысла не может возникнуть в принципе. И именно потому, на что ученые не хотят обратить свое драгоценное внимание: подавляющая часть жизни насекомого (10 месяцев из 12-ти) представляет собой нечто вроде летаргического сна, оно в состоянии куколки. Притом самцы, удовлетворив свой первичный позыв (я намеренно не употребляю слова инстинкт) тут же разочаровывается в жизни и помирает, в последний раз опустив свой хоботок в нектар. И я думаю, именно потому и помирают, что вторичный позыв – сладкая еда по сравнению с первичным позывом является для него примерно как тюрьма и воля. Или даже лучше есть пример – когда проиграл в карты все свое состояние, и весь белый свет не мил. А самка не может позволить себе такую роскошь как самоубийство, на ней единственной лежит ответственность за продолжения рода. Какая же здесь может образоваться семья?

Но общественные интересы у насекомых все-таки существуют, но посредством семьи их осуществить нельзя. Вот где основа социума у насекомых, и именно женского социума. А из этого уже вытекает и женский социум у людей. (См. другие мои работы, например, «Современные мужики»).

Кажется, мы добрались до преемственности всего живого на Земле. И у нас выходит, что халикодомы – очень отсталая ветвь эволюции по сравнению, например, с домашними пчелами и дикими муравьями. Тут мне потребуется цитата из «Жизни животных», так как Фабр об этом молчит.       

«Для обозначения «общества» насекомых один из крупнейших мирмекологов (мирмекология — наука о муравьях) — аме­риканский ученый У. М. Уилер пред­ложил термин «сверхорганизм». Этот тер­мин вообще-то столь же правомочен для обозначения общества насекомых, как тер­мин «сверхамеба» или «сверхинфузория» для обозначения многоклеточного орга­низма, но он дает возможность при помо­щи аналогий составить представление о сущности этого явления. Общество насеко­мых, как и организм многоклеточного жи­вотного, состоит из отдельных элементов, каждый из которых не может существо­вать без остальных. Только здесь это не клетки, а отдельные организмы. Посадите муравья в банку, и он вскоре погибнет, несмотря на обильную пищу, а в мура­вейнике тот же муравей может прожить до двух лет.

Каждый организм-элемент выполняет в семье определенную функцию. Это первая главная особенность такого общества. На первой, начальной стадии оно делится только на три группы (касты) — самцов, осуществляющих только функцию размножения, плодущих самок, или «ца­риц», выполняющих функцию расселения и размножения, и рабочих, которые выпол­няют все работы по уходу за половыми особями и расплодом, по строительству гнезда и поддержанию в нем нужного микроклимата, по добыванию пищи и тому подобное. У всех общественных перепончатокрылых рабочие — это бесплодные самки, а у тер­митов — нимфы. У муравьев рабочие всегда бескрылые, самцы всегда крыла­тые, а самки вначале имеют крылья, но, становясь «царицами», сбрасывают их.

У примитивных общественных насеко­мых рабочие внешне почти или совсем не отличаются от самок и все они могут вы­полнять любую работу. Это мы можем видеть, например, у галиктов. В дальней­шем различия между рабочими и самками увеличиваются. У муравьев рабочие особи не имеют крыльев от рождения, в связи с чем меняется строение их груди. Одно­временно с этими различиями в обществе насекомых появляется «разделение труда», или, правильнее, полиэтизм, т. е. предпочтение в выборе работы у рабочих особей. В более простом случае этот полиэтизм бывает возрастным, как, на­пример, у медоносной пчелы.

У большинства муравьев и термитов на возрастной полиэтизм накладывается еще и полиэтизм кастовый. Дело в том, что у многих муравьев рабочие далеко не столь однообразны, как у пчел или ос. Например, у муравьев-жнецов есть мел­кие рабочие с маленькой головой и круп­ные рабочие (в 2—3 раза длиннее) с огром­ной головой и массивными челюстями — так называемые «солдаты», а также особи, промежуточные между ними. Общая зако­номерность возрастного полиэтизма у му­равьев такая же, как и у медоносных пчел, т. е. сначала рабочие выкармли­вают молодь, потом становятся строите­лями и в конце жизни «фуражирами», т. е. добывают корм и строительные материалы для гнезда. Так, крупные особи муравьев-жнецов проходят внутригнездовую стадию за несколько дней, а потом на всю жизнь становятся фуражирами. А мелкие, нао­борот, как правило, и не доживают до внегнездовых   работ.

У других муравьев имеют­ся только рабочие и большеголовые солдаты, между которыми нет промежуточных форм. Здесь, наоборот, солдаты всю жизнь си­дят в гнезде и перетирают зерна или охра­няют гнездо, когда враг проникает в него. А у некоторых тропических видов муравь­ев  насчитывают  до  десятка  «каст». Скорость прохождения той или иной стадии и соотношения каст определяются потребностями общества.

Здесь мы подо­шли ко второй главной особенности обще­ства насекомых — постоянному обмену ин­формацией внутри него. В многоклеточ­ном организме обмен информацией между отдельными органами и клетками осуще­ствляется при помощи тока крови и по нервным путям. В «сверхорганизме» ана­логичные функции выполняют трофаллаксис, пахучие феромоны, звуковые сиг­налы и зрительные восприятия (напри­мер, «танцы» пчел).

Трофаллаксис — это обмен пищей меж­ду отдельными членами, в кото­рый вовлечено все общество. Как показа­ли опыты с мечеными атомами, капля пищи, принесенная одним муравьем в гнездо, уже через 20 часов распределяется между сотнями особей. Самки всех обще­ственных насекомых, например, выделяют вещества, которые слизывают ухаживаю­щие за ними рабочие и затем распределя­ют их среди всего населения гнезда.

Стоит этим веществам исчезнуть, как поведение рабочих резко меняется. Рабочие галиктов начинают воспитывать из личинок не ра­бочих, как раньше, а самок. Рабочие осо­би медоносной пчелы и рыжих лесных муравьев начинают откладывать яйца. Рабочие бурого лесного муравья могут принять в это время самку любого вида того же рода, которую они убили бы прежде. Колонна бродячих муравьев на­чинает искать другую колонну того же вида и сливается с ней. Нимфы термитов начинают быстро развиваться, и одна из них превращается в самку-заменительницу, после чего развитие других оста­навливается.

С пищей, видимо, передает­ся и другая более сложная информация, например о соотношении каст у муравьев, но об этом почти ничего неизвестно. Ка­кие сложные механизмы сигнализируют рыжим лесным муравьям, в гнездах кото­рых имеется множество плодущих самок, о потребности в новых самках при увели­чении количества пищи вокруг гнезда? Если все обстоит нормально, то они уби­вают всех молодых самок своего вида, попадающих после брачного полета в гнез­до, но если есть возможности для увели­чения населения гнезда, они охотно их принимают.

Вещества, выделяемые животными, кото­рые изменяют поведение других живот­ных того же вида, носят название феро­монов (гомотелергонов). С одной из групп феромонов мы только что познако­мились. Но у муравьев есть и другие феро­моны. Более или менее изучены пока лишь две группы — феромоны тревоги и сле­довые феромоны (Фабр, кстати, выше это отрицает – мое).

Феромон   тревоги у большинства муравьев выделяется же­лезами, находящимися у основания челю­стей. Попробуйте потревожить неболь­шую группу муравьев на куполе муравей­ника, и вы увидите, как от этой группы волнами расходится возбуждение, а еще через несколько секунд из входов в гнез­до начинают появляться толпы агрес­сивно настроенных муравьев. Тут проис­ходит как бы цепная реакция. Потрево­женный муравей принимает оборонитель­ную позу и «выстреливает» из желез феро­мон тревоги. Почувствовав его запах, все соседние муравьи также встают в оборо­нительную позу и выбрасывают феромон. Постепенно возбуждение охватывает все больший и больший участок и достигает внутренних галерей гнезда, откуда воз­бужденные рабочие выбегают на поверх­ность. Феромоны тревоги — летучие ве­щества, и поэтому, если прекратить тре­вожить муравьев, возбуждение спустя не­сколько секунд или минут исчезает.

Но если доза феромона в воздухе слишком высока, поведение муравьев меняется. Например, блуждающие муравьи (Tapinoma erraticum) покидают гнездо и пере­селяются на новое место. А у североамери­канских муравьев-жнецов (Pogonomyrmex) при повышении дозы феромона тревоги все рабочие начинают копать землю.

Сигнализация при помощи следовых феромонов имеет у многих муравьев такое же значение, как танцы у пчел. Оты­скав богатый источник пищи, муравей-фуражир, двигаясь к гнезду, прикасается брюшком к почве, оставляя на ней паху­чий след. По этому следу пищу отыскивают другие муравьи, вышедшие из гнезда на добычу. Следовые феромоны также побуж­дают фуражиров отправляться на поиски пищи.

Существуют и другие феромоны, источ­ник и действие которых пока почти не изучены. Так, например, за кусочком сердцевины бузины, пропитанным выде­лениями самки, рабочие ухаживают так же, как за самкой.

Трупы умерших муравьев рабочие оты­скивают благодаря выделяющимся при разложении эфирам жирных кислот и выносят из муравейника. Если смочить такими эфирами живого муравья, рабочие будут выбрасывать его из муравейника до тех пор, пока запах не исчезнет» (конец цитаты, выделение – мое).

Надеюсь, вы теперь видите, насколько жалок мой пример с бондарем и кузнецом, насколько бедна социальная жизнь нашей деревни по сравнению с муравьями. И согласитесь также, что халикодомы отстают в развитии от муравьями примерно как папуасы времен Миклухо-Маклая от развития его самого. Но это же и есть преемственность, ныне-то некоторые из папуасов Оксфорд закончили.

Я тут выделил несколько фраз о полиэтизме кастовом и про «посадите муравья в банку и он помрет». Насчет полиэтизма кастового, то тут люди, конечно, дальше продвинулись, начиная с рабочих и крестьян с прослойкой из трудовой интеллигенции и кончая летчиками, водолазами и ассенизаторами. А вот что касается «посади муравья в банку и он помрет», то это требует более подробного рассмотрения. Люди, которые пишут эти слова, даже не вникая в их смысл – куда глупее муравьев, и даже – халикодом. Увидев, как помирает муравей запертый в банке, любой здравомыслящий человек с эпитетом разумный сразу должен сообразить, что не по инстинкту муравей помирает, а от тоски, а тоска и инстинкт – несовместимы. Ведь тоска – непрекращающиеся, угнетающие думы как, например, в тюрьме или в ожидании виселицы, которые раньше времени сводят в могилу. А вот инфузория-туфелька, посаженная хоть куда, лишь бы было что поесть, в банке не помрет. И даже будет размножаться.

Именно поэтому, начитавшись газет о потребностях общества, недоученные ученые могут и о муравьях написать, представляя себя на их месте: «соотношения каст определяются» этими самыми потребностями 100 тысяч муравьев, и не придают этим своим словам ни малейшего значения. Хотя они должны бы прыгать до потолка, как сделавшие великое открытие, доказывающее, что у муравьев не непонятный инстинкт, а – самый настоящий коллективный разум, по научному массовое сознание. Вместо этого, они не устают пересчитывать членики, усики и количество прожилочек на крылышках.

Между тем муравьи создали эффективный и совершенно необходимый для них институт социума, когда нас еще не было на Земле.

Я заметил также, что энтомологи Фабр и Захаров слегка противоречат друг другу в вопросе воспитания насекомого вне социума. У Фабра он помрет, у Захарова он жить будет, только внесоциальным муравьем. Мне кажется, что Фабр пошутил насчет смерти.  

 

Прошедшее, Настоящее и Будущее

 

«Пчела очень ревнива, – пишет Фабр, – пока строит ячейку, и она же на редкость забывчива, когда дело касается ячейки законченной. Для нее существует лишь настоящее: в нем все; прошедшее и будущее – ничто». Во-первых, Фабр как бы забывает, что яичко, личинка, куколка и взрослое насекомое – одно и то же живое существо, а пчела – именно последний ее этап как начало следующего животного. Значит, у нее есть прошлое. И она сейчас снесет, или уже снесла яичко и даже притащила в норку для развития яичка какого-нибудь сверчка-паука или муху, значит, она знает, заботится и о будущем.

Во-вторых, свое будущее очень интересует муравьев, иначе бы они не принимали в свое семейство дополнительных маток ввиду хорошего урожая того, что они едят. И не убивали бы своих же собственных маток ввиду плохого урожая. Кроме того, оса наверняка помнит, как ткала свой кокон в «спящем» состоянии, иначе бы она не позаботилась бы о своей будущей личинке. В связи с этим не надо говорить непонятных никому слов типа инстинкт, которые сам исчерпывающе не понимаешь и никому не можешь вразумительно объяснить. Именно поэтому вывод Фабра об отсутствии прошедшего и будущего у пчелы является не научным, а идеологическим.

Другое дело настоящее, как мы, люди, его понимаем, хотим понимать, идеологически. Живому охота жить, даже в ущерб будущему, прекрасно зная в прошлом, что в будущем так поступать нельзя, однако, поступаем. И даже иногда кушаем своих детей, виртуально или реально.

Знаменитая спираль развития в принципе должна иметь два конца, иначе она – не спираль. Только оба конца – в бесконечности. Поэтому ни до сотворения мира на одном конце, ни до его гибели – на другом никому и никогда не добраться, приходится довольствоваться более или менее длинным отрезком спирали очень далеким как от одного, так и от другого в принципе неизвестного конца. Жизнь на этом отрезке – бесконечно малая величина и именно поэтому она всегда соприкасается с прошедшим и будущим.

Главный вывод из всего этого – не надо разделять этих трех временных отрезков, а уж из этого следует, что абсолютно не важно, что первично – яйцо или курица?  Из сгустка энергии и материи могли образоваться как яйцо, так и курица. При этом только непрерывность, неразрывность бесконечной спирали есть необходимое и достаточное условие прошедшего, настоящего и будущего. Поэтому при создании любой идеологии чего бы-то ни было надо не забывать всеобъемлющий принцип. Но он как бы не вмещается в наших головах, и мы выдумали анализ, разделение большого на маленькие его частички. Это помогает справляться нашим головам с задачами, но надо всегда помнить, что мы разрываем для удобства цепочку, а этого делать нельзя, если мы хотим понять ее всю.

Конечно, есть и синтез, склеивание маленьких частичек как бы в прежнюю спираль. Только мы всегда путаем прежний порядок этих частичек и склеиваем их либо как попало, либо с заранее выработанной выгодой (идеологией), не для цепочки, разумеется, а для самих себя. Чтобы нам самим в нашем настоящем было жить легче. Именно поэтому возникают не объективные, а субъективные идеологии мира. А идеология – не есть познание, сие есть – приспособление. В итоге не познание, а приспособление давлеет над нами. И в частности по вопросу инстинкта и разума, каковые есть – одно и то же. Поэтому, если уж мы так разделили мир,  то надо искать не различие в инстинкте и разуме, а – общность.         

 

Движение собственности, юриспруденция, кланы

 

Халикодомы хотя и пчелы, но живут и трудятся, так сказать, индивидуально, хотя и живут деревнями. Вот как их описывает Фабр.

«Унося далеко от гнезда моих халикодом, я заметил, что если они отсутствовали слишком долго, то, вернувшись, находили свои ячейки запертыми. Ими воспользовались соседки, закончили постройку, заготовили провизию, от­ложили яичко. Заметив такой захват, вернувшаяся из да­лекого путешествия пчела скоро утешалась. Она начина­ла грызть крышку какой-нибудь из соседних ячеек. Рабо­тающие рядом пчелы не препятствовали ей делать это: они были слишком заняты делами сегодняшнего дня, чтобы ссориться с разрушительницей вчерашней, давно законченной работы. Раскрыв ячейку, пчела немножко строит, приносит немного провизии, потом уничтожает находящееся в ячейке яичко, откладывает свое и заделы­вает ячейку. Перед нами особенность нравов, заслужи­вающая глубокого изучения.

Часов в одиннадцать утра, в самый разгар пчелиных работ, я подхожу к черепицам, привешенным у моего бал­кона. Халикодомы заняты, кто постройкой, кто заполне­нием ячеек провизией. Я мечу десяток пчел различными красками, наношу метки и на их ячейки. Когда метки вы­сохли, ловлю этих десять пчел, помешаю каждую в от­дельный бумажный пакетик и укладываю все это в дере­вянный ящичек до следующего дня.

Пока хозяек не было, их ячейки исчезли под новыми постройками, а иные, которые не были закончены, теперь заперты: их заняли другие пчелы. На другой день, как только я освободил моих пленниц, они вернулись к своей черепице. Сутки они отсутствовали, и все же каж­дая находит свою ячейку — дорогую ячейку, которую она вчера строила. Она тщательно исследует все вокруг нее и даже по соседству, если ячейка исчезла под новыми пост­ройками.

Ячейка осталась на виду, она доступна, но заперта крепкой крышкой: захватчица отложила в нее свое яичко. «Яичко — за яичко, ячейка — за ячейку» — таков жесто­кий закон возмездия. «Ты украла мою ячейку, я возьму твою». Недолго думая, обиженные принимаются взламы­вать крышечки ячеек, которые им приглянулись. Иногда это своя ячейка, которой снова завладевает ее законная хозяйка. Чаще это чужое жилье, даже далеко расположен­ное от утраченной ячейки пострадавшей — освобожден­ной пленницы.

Пчела терпеливо грызет известковую крышечку. Об­щая покрышка всего гнезда будет наложена в конце работ на все ячейки сразу. Ее еще нет, и пчеле нужно разрушить лишь крышечку, чтобы открыть вход внутрь ячейки. Это медленная и трудная работа, но она посильна челюстям халикодомы. Вся крышечка превращается в порошок. Взлом совершается открыто и самым мирным образом: соседки не вмешиваются, хотя среди них находится и владелица этой ячейки. Пчела очень ревнива, пока строит ячейку, и она на редкость забывчива, когда дело касается ячейки законченной. Для нее существует лишь настоя­щее: в нем все; прошедшее и будущее — ничто.

Наконец крышка взломана, вход в ячейку открыт. Не­сколько времени пчела стоит, наклонившись над ячей­кой. Она наполовину засунула в нее голову и как бы со­зерцает. Потом улетает, затем нерешительно возвращает­ся... Наконец решение принято. Яичко, лежавшее на поверхности медового теста, схвачено и выброшено вон, словно мусор. Я много-много раз видел это злодейство и, признаюсь, много раз сам вызывал его. Когда пчеле нуж­но отложить свое яйцо, то она с жестоким равнодушием относится к яйцам других своих товарок.

У другой захваченной ячейки халикодома занята заго­товкой провизии. Она отрыгивает мед и счищает цветень в ячейку, снабженную достаточным запасом. Вижу я и та­ких, которые немножко работают около пролома, прине­ся сюда лишь несколько лопаточек цемента. Пусть рабо­ты по заготовке провизии и постройке ячейки вполне за­кончены, халикодома принимается за прерванную ее пленением работу с той точки, на которой она прекрати­лась двадцать четыре часа назад.

Из моих десяти пленниц одна, менее терпеливая, не взламывает крышечку. Она попросту выгоняет хозяйку из наполовину снабженной провизией ячейки. Долго сторо­жит на пороге жилья и, наконец, почувствовав себя хо­зяйкой, принимается дополнять запас провизии. Я слежу одновременно и за ограбленной и вижу, что та завладева­ет в свою очередь тоже чужой ячейкой. Она взламывает крышечку, и ее поведение ничем не отличается от поведе­ния халикодом, которых я сутки продержал в плену.

Значение этого опыта очень велико, а потому его нуж­но повторить: необходимо подтверждение. Почти каж­дый год я повторял его и всегда с теми же результатами. Добавлю лишь, что некоторые из пчел, которым нужно было вознаградить себя за потерянное в плену время, оказывались очень спокойными. Я видел таких, которые принимались строить новую ячейку, а иногда и таких, правда очень редко, которые отправлялись на другую че­репицу, словно хотели избежать близкого соседства с гра­бителями. Встречались мне и такие, которые приносили комочки цемента и принимались усердно поправлять крышечку собственной ячейки, хотя в ней и лежало чу­жое яичко. Все же чаще всего они взламывали крышечку ячейки.

И еще одна подробность, не лишенная значения. Сов­сем не обязательно ловить халикодом и сажать их на не­которое время в тюрьму, чтобы увидеть только что опи­санные насилия. Последите терпеливо за работами в по­селке, и вы увидите неожиданные вещи. Прилетает халикодома, взламывает крышку и откладывает яйцо в готовую ячейку. Вам неизвестно, почему она так поступа­ет. На основании только что описанных опытов я вижу в такой пчеле запоздавшую хозяйку: какая-то случайность сильно задержала ее вдали от гнезда.

Запоздавшая захватывает заделанную — свою или чу­жую — ячейку. Переделывает заново крышечку, приводит все в порядок, уничтожает чужое яичко, откладывает свое. Станет ли она продолжать подобный разбой? Нико­им образом. Месть — это удовольствие богов и, может быть, домашних пчел. Халикодома удовлетворяется взло­мом одной ячейки. Она сразу успокаивается, как только пристроит свое яичко, ради которого столько работала. С этого момента и побывавшие в плену и просто запоз­давшие принимаются за обычную работу: честно строят, честно заготовляют провизию. Все злые помыслы остав­лены...

Закончив постройку гнезда, халикодома с полным правом может сказать: «Я хорошо поработала». Она отда­ла для будущей семьи всю свою жизнь — жизнь, длящую­ся пять-шесть недель. Теперь она умирает. Она может быть довольна: в ее дорогом домике все в порядке. В нем есть и отборная пища, и защита от зимних холодов, и на­дежные запоры от врагов. Все в порядке. По крайней ме­ре так можно думать. Увы! Бедняжка пчелка глубоко за­блуждается.

Я знаю не всех врагов этой мирной и трудолюбивой пчелы, но мне известно, что их не меньше дюжины. У каждого из них свои охотничьи приемы, свои хитрости и уловки грабителя. Одни из них завладевают припасами пчелы, другие питаются ее личинками, третьи захватыва­ют для себя и ее жилища.

Воры провизии — это пчелы стелисы и диоксы: стелис носатая и диокса опоясанная. Стелис ищет вполне законченное гнездо пчелы-каменщицы. Найдя его, долго исследует со всех сторон, а потом сквозь общую покрышку гнез­да пробивает дорогу внутрь. Отгрызая и вынимая челюстями цементные крошки, вор про­кладывает в общей покрышке гнезда канал, а затем прота­чивает и крышку ячейки. Цемент, из которого построено гнездо каменщицы, очень прочен и тверд, и разрушитель­ная работа стелис затягивается надолго. Наконец проточе­на и крышка ячейки. На поверхность провизии стелис от­кладывает от двух до двенадцати яичек рядом с яйцом хо­зяйки: оно остается нетронутым. Стелис гораздо меньше каменщицы, и запасов одной ячейки хватает для несколь­ких личинок воришки. Теперь нужно закрыть ячейку. Эта работа выполняется с большим искусством, но материал для нее не тот, что у хозяйки. Обычно гнезда пчелы-каменщицы беловатого цвета: цемент для них изготовлен из известковой пыли, собранной на дороге. Стелис готовит свой цемент из красной глины, подобранной тут же, возле гнезда. Поэтому заделанный вход в канал, прогрызенный стелис, сразу заметен: красная заплатка в несколько мил­лиметров шириной. Это пятнышко — верный признак то­го, что в ячейке поселился паразит.

В заселенной и каменщицей, и стелис ячейке дела по­началу идут неплохо. Сожители буквально плавают в изо­билии пищи и делят ее по-братски. Но вскоре для личин­ки хозяйки настают тяжелые времена. Пищи становится все меньше, и наконец она совсем исчезает, а личинка ка­менщицы еще не достигла и четверти своего полного рос­та. Ограбленная объедалами, она тощает, сморщивается и умирает. А личинки стелис начинают готовить коконы: маленькие, крепкие, коричневые, плотно прилегающие друг к другу. Позднее в такой ячейке найдешь между стен­кой и кучкой коконов маленький засохший трупик. Это предмет столь нежных забот — личинка каменщицы.

Теперь расскажем о диоксе. Этот вор смело посещает гнезда во время самого разгара работ: и огромные поселе­ния амбарной халикодомы, и уединенные гнезда камен­щицы. Рой пчел, шумящий около поселения, не смущает диоксу. Со своей стороны пчелы совсем равнодушны к замыслам паразита: ни одна работница не погонится за ним, если только он не подлетит слишком близко. Да и тогда она просто отгонит диоксу, как и всякого, кто ее толкает, мешает работать. Здесь тысячи халикодом, во­оруженных жалом. Каждая могла бы одолеть диоксу, но ни одна не думает нападать на нее. Никто и не подозрева­ет грозящей опасности.

А между тем диокса прогуливается среди пчел и выжи­дает удобной минутки. Я вижу, как вор в отсутствие хо­зяйки спускается в ячейку и выходит из нее со ртом, за­пачканным цветочной пыльцой. Словно большой знаток, диокса переходит из магазина в магазин и всюду пробует мед. Кормится ли паразит или выбирает пищу для своей будущей личинки? Не знаю. Но всегда, после скольких-то таких прогулок, я нахожу диоксу стоящей в какой-ни­будь ячейке брюшком вниз, головой наружу. Или я очень ошибаюсь, или это момент откладывания яичка.

Осмотрев поверхность медового теста после ухода па­разита, я не вижу ничего подозрительного. У вернувшей­ся хозяйки глаза проницательнее моих, но и она ничего не замечает и спокойно продолжает носить в ячейку про­визию. Она-то уж заметила бы чужое яйцо, отложенное на провизию. Я знаю, в какой чистоте она содержит свой склад провизии, знаю, как старательно она выбрасывала все, что я совал в ее ячейку: соломинку, пылинку, чужое яичко. Очевидно, яичко диоксы, если оно туда и отложе­но, лежит не на поверхности провизии. Я не проверял этого, но подозреваю, что яичко зарыто в медовом тесте. Когда я вижу диоксу выходящей из ячейки с запачкан­ным желтой пыльцой ртом, то предполагаю, что вор хо­дил на разведку: искал укромного местечка для своего яй­ца. Спрятанное яичко ускользнет от проницательности хозяйки; лежи оно на открытом месте — и его выбросят из ячейки. Для откладки яйца диоксы благоприятно лишь то время, которое она и выбирает. Нельзя откладывать яйцо после того, как хозяйка отложила свое: поздно. Ячейка будет тотчас же заделана, а диокса не умеет, по­добно стелис, взламывать крышечку» (конец цитаты).

Именно этот этап развития нынешних халикодом когда-то ранее проходили муравьи. Для меня несомненно, что халикодомы стали объединяться в свои деревни именно для защиты от многочисленных воров, только это не отражено у Фабра, так как он берет тонкий срез времени. Но тут возникло противоречие, затемняющее цель объединения: сближенные деревней халикодомы начали конкурировать между собой, на время забыв, зачем они вообще объединялись?

Наступил момент начать вырабатывать методы общения, у муравьев они уже описаны. Потом пошли бесконечные собрания, а уж затем халикодомы должны выработать законы против воровства друг у друга, и это сразу удесятерило их общие силы, силы социума. Из удесятеренных сил нетрудно выделить часть социума в солдаты, ну, и так далее: смотри выше, на муравьев. 

 

Муравьи-рабовладельцы

 

Но то, что делали халикодомы, выбрасывая яички подружек из ячеек, не забылось. О связи времен я только что писал. Просто внутренние законы не позволяли поумневшим халикодомам, ставшим по разуму равными муравьям, обострять внутреннюю конкуренцию. Но никто ведь не запрещал солдатам действовать против врага, они ведь для этого и созданы социумом. Но армия – весьма специфическая штука. Она всегда и везде стремится превратить в себя самое все население. И даже такая оголодавшая вконец страна как Россия последние свои соки отдает своей армии. Эта одна сторона. С другой стороны, армия, которой раз в десять больше, чем нужно для защиты страны, ищет себе применение вне ее пределов. Но есть еще и третья сторона.

Армия до предела истощает социум. И хоть люди, хоть муравьи, хоть халикодомы перестают, истощенные, размножаться. Происходит примерно то же самое, что в нынешней России. И у Президиума Верховного Совета халикодом, ставших муравьями, начинает болеть голова: где же взять рабочих, крестьян и прослойку между ними – интеллигенцию?  Но так как армия уже – всему голова, а президентом у муравьев сидит г-н Путин из спецслужб – частички армии, то, само собой разумеется, надо импортировать рабочий класс, причем силой, ибо у военизированных до ужаса муравьев нет другого способа.

Как муравьи идут с войны после похода за чужими куколками, я уже описывал со слов Фабра. Теперь о том, зачем они ходят в походы. Фабр описывает это так.

«Среди богатств моей лаборатории на пустыре первое место занимает муравейник знаменитого рыжего муравья — муравья-амазонки, имеющего рабов. Не способный вос­питать свое потомство, отыскать пищу, даже взять ее, ког­да она находится рядом (у нас, например, нефть – мое), этот муравей нуждается в том, чтобы его кормили и заботились о его семье и гнезде. Ры­жие муравьи — воры куколок других муравьев. Они гра­бят соседние муравейники другого вида и уносят оттуда куколки. Выходящие из этих куколок рабочие муравьи становятся примерными работниками в чужом гнезде.

С наступлением июньской и июльской жары я часто вижу, как в послеобеденное время амазонки отправляют­ся в свой разбойничий набег. Их колонна растягивается на пять-шесть метров. Если на пути нет ничего, заслужи­вающего внимания, ряды движутся в порядке, в строю. При малейших признаках чужого муравейника авангард останавливается. Ряды рассыпаются, муравьи бегут во все стороны. Вскоре разведчики обнаруживают ошибку, и ко­лонна продолжает свой путь. Войско проходит садовые аллеи, исчезает в траве, снова показывается, перебирает­ся через кучу сухих листьев и опять принимается искать. Они ищут, но — наудачу (Ха-ха-ха, точная ведь копия российской истории – мое).

Наконец найдено гнездо черных муравьев. Амазонки врываются в подземные камеры, хватают куколок черных и уносят их. У дверей подземных жилищ, у входов в мура­вейник, разгорается борьба. Черные защищают свое добро, рыжие стараются его унести. Неравная борьба не за­тягивается: победа остается за рыжими. Амазонки спешат к своему жилищу, держа в челюстях добычу: кокон со скрытой в нем куколкой. Для читателя, не знакомого с повадками амазонок, их история очень интересна. Но, к сожалению, я должен оставить ее в стороне: она слишком отвлекла бы нас от главного — от вопроса о возвращении к гнезду» (конец цитаты и смотри российскую историю, к каковой Фабр так нигде более и не приступил).

 

Теория Геодекяна

 

Теория Геодекяна описана у меня многократно в других работах, поэтому останавливаться здесь на ней не буду. Скажу лишь, что согласно ней пол будущего ребенка определяется не в момент совокупления, а гораздо позже, причем выборочно в результате предварительного анализа глазами, а не случайно, и этим случаем предопределенно. Передаю слово Фабру.

«Пчела халикодома до удивления предусмотрительна. Постройка новой ячейки начинается с сооружения крошечного полустаканчика. Сделав его, пчела летит за провизией. Принеся несколько порций цветеня и меда, она вновь принимается за земляные работы и надстра­ивает стенки стаканчика. Затем снова носит провизию, опять надстраивает, и так до тех пор, пока ячейка не до­стигнет нужной вышины и в ней не будет сложен доста­точный запас провизии. Тогда пчела прилетает с комочком земли в челюстях. Осмотрев ячейку, она опускает в нее брюшко и откладывает яичко. Повернувшись, она за­крывает ячейку комочком принесенного цемента и так ловко расплющивает его, что за один прием изготовляет тоненькую крышечку. Позже крышечка станет толще, пчела укрепит ее новыми слоями, но это не такая уж спешная работа.

Ячейку с отложенным яйцом нужно закрыть без за­держки, пусть и поначалу совсем тоненькой крышкой. Если бы пчела, не закрыв входа в ячейку, полетела за но­вой порцией цемента, то какой-нибудь грабитель мог бы завладеть ячейкой. Выбросив яичко пчелы, он заменил бы его своим. Так и случается иной раз. И вот халикодома откладывает яйцо, уже держа в челюстях заготовленный комочек цемента».

Я эту цитату привожу не для того, чтобы начинать снова да ладом объяснять уже столько раз объясненное насчет разума и инстинкта. Я хочу заострить ваше внимание на том несомненном факте, что халикодома снесет свое яичко не тогда, когда приспичит (как у женщины роды), а когда управится с необходимыми делами. И это есть предпосылка к теории Геодекяна, то есть делается нужное, а не случайное. Пойдем дальше.

«Число гусениц, заготовляемых для каждой личинки, для нас важнее их окраски. В ячей­ках эвмена Амедея я нахожу то пять, то десять гусениц. Величина гусениц одинакова, значит, количество пищи силь­но разнится: вдвое больше. Какова причина этой разни­цы? Пол личинки. Взрослые самцы этого вида эвменов вдвое меньше самок, значит, и провизии им нужно вдвое меньше. Следовательно, ячейки, богато снабженные гу­сеницами, принадлежат будущим самкам, снабженные скудно — самцам. Но ведь яичко откладывается лишь тогда, когда ячейка наполнена запасом провизии. Зна­чит, яичко имеет определенный пол, хотя самое тщатель­ное исследование не указывает, кто из него разовьется — самец или самка. Поневоле приходишь к выводу, что мать наперед знает пол яйца, которое она собирается от­ложить, а потому и снабжает ячейку соответствующим количеством гусениц. Что за странный мир и как он не похож на наш! <…>

У эвмена яблоковидного ячейки набиты дичью, хотя каждая гусеница и очень маленькая. У меня записано, что в одной ячейке я нашел четырнадцать гусениц, в другой — шестнадцать. Я мало знаю этого эвмена, но и у него сам­цы меньше самок, хотя и не так разнятся с ними по вели­чине, как у эвмена Амедея. Поэтому я склонен думать, что и здесь ячейки, снабженные более обильно, принад­лежат самкам».

Комментировать мне тут нечего, без комментариев ясно. Но вот еще одно доказательство.

«Праздность самцов — общее правило для перепонча­токрылых. Другое правило, такое же общее, что самцы находятся вблизи гнезд. Они не работают, но не улетают далеко от гнезда. Возле поселений галиктов, сколько я ни следил, мне не удалось заметить хотя бы одного самца.

Отличить самца от самки у галиктов очень легко. Даже издали можно узнать самца по его более стройному телу, более узкому и более длинному брюшку. У галикта цилиндрического самец резко разнится от самки по окра­ске: он черный, несколько брюшных колец красные, а самка бледно-рыжая. Они так мало похожи друг на друга, что систематики ошибались и описывали их как два раз­ных вида. Достаточно было бы постоять возле поселения галиктов цилиндрических во время их работ, и я сразу заметил бы самца. Но, повторяю, сколько я ни следил каждый день в мае за работающими галиктами, ни разу не видел ни одного самца. Не видал я их в это время и у шестиполосого галикта в его поселениях на берегу Аига. У обоих видов ни одного самца не было видно вблизи но­рок во время майских работ.

Может быть, они летали в это время по цветкам? Мне очень хотелось иметь самца и самку, и я отправился ос­матривать соседние поля с энтомологической сеткой в руках. Ни одного самца! Ни цилиндрического, ни какого-нибудь еще вида галиктов я не нашел. А попозже, в осо­бенности в сентябре, самцы во множестве встречаются на перекати-поле. Из моих бесплодных майских поисков я делаю вывод, что в это время не только у шестиполосого и цилиндрического галиктов, но и у других их видов самцы отсутствуют.

Странная майская колония, состоящая из одних са­мок, заставляет меня подозревать, что в течение года бы­вает несколько поколений галиктов, из которых хотя бы одно состоит из особей обоих полов. Поэтому я продол­жаю следить за поселением цилиндрического галикта, хо­тя работы в нем и закончились. На протяжении шести не­дель здесь было тихо: ни одного галикта. На утоптанной прохожими тропинке исчезли земляные холмики, и по ее виду никто не сказал бы, что под ней, в глубине почвы, находятся сотни и тысячи ячеек с насекомыми.

Наступает июль. На тропинке появляется несколько свежих земляных холмиков — признак, что земляные ра­боты начались. Как правило, самцы выходят наружу раньше самок, и мне важно было проследить вылет пер­вых галиктов. Накопав глыб земли из глубины, до кото­рой доходят гнезда галиктов, я разламываю их руками, чтобы найти гнезда. В них преобладают уже окрыленные пчелы, но по большей части еще заключенные в ячейках. Много и куколок разной степени развития. Есть и личин­ки, находящиеся в состоянии оцепенения, предшествую­щего окукливанию, но их немного. Я помещаю личинок и куколок в ящик со слоем земли: каждую личинку и каж­дую куколку отдельно в углубление, выдавленное в земле пальцем. Здесь я буду ждать их превращения, чтобы уз­нать, какому полу они принадлежат. Найденных в гнездах окрылившихся пчел я рассмотрел, сосчитал и выпустил: они мне не нужны.

Предположение, что в разных местах колонии могут быть размещены разные полы, маловероятно. И все же я сделал раскопки на расстоянии нескольких метров от первых поисков. Здесь я взял новый набор взрослых на­секомых, личинок и куколок. Когда все они превратились во взрослых галиктов, я приступил к переписи и подсчету. У меня оказалось двести пятьдесят галиктов, собранных в норках до вылета наружу. И что же! Среди них оказался всего один самец, да и тот такой слабенький, что погиб еще до того, как сбросил с себя куколочные пеленки. Ко­нечно, этот единственный самец был случайным, и я не принимаю его в расчет. Мой вывод: у цилиндрического галикта июльское поколение состоит из одних самок. Самцы, если и встречаются, то лишь как редкие исключе­ния и состоят из таких слабых особей, что о них не стоит говорить.

В начале же июля я раскапываю и поселение галикта шестиполосого. И здесь во всех норках нет ни одного самца. Лучшего подтверждения результатов, полученных при обследовании галикта цилиндрического, и желать нельзя. Итак, у обоих видов поколение середины лета не содержит самцов. Возможно, что этому правилу подчине­ны и другие виды галиктов.

На первой неделе начинаются работы у галикта шестиполосого, неделей позже — у цилиндрического. Все ко­ридоры поправлены и продолжены, вырыты новые ячей­ки, починены старые. Заготовлена провизия, отложены яйца. Месяц еще не окончился, а в поселении снова во­царяется тишина. Жара этого времени года ускоряет раз­витие: месяца достаточно для всех превращений нового поколения. 27 августа опять начинается оживление в по­селке, но теперь совершенно иного характера. В первый раз в поселении появляются оба пола. Низко над землей летают самцы. Их много, и они деловито перелетают от одной норки к другой. Несколько редких самок выгляды­вают из норок и снова туда прячутся. Я начинаю рыть и собираю все, что попадет под руку. Личинок очень мало, куколок и взрослых пчел очень много. Я насчитываю во­семьдесят самцов и пятьдесят восемь самок. До сих пор самцов нигде нельзя было встретить, а теперь их можно собирать сотнями. На трех самок приходится примерно четыре самца. Они развиваются раньше самок: большая часть запоздавших куколок — самки.

Я сделал раскопки и в поселении шестиполосого га­ликта в ивняках Аига. Результаты были те же: множество самцов, и числом больше, чем самок. Я не делал точных подсчетов: боялся разрушить эту небольшую колонию.

Мне кажется, что появление самцов только к сентябрю можно распространить и на другие виды галиктов. Мои экскурсии с энтомологическим сачком в руках дают дока­зательства этому. В списках моих весенних охот значатся, за немногими исключениями, лишь самки галиктов. Но с августа, а главным образом в сентябре я ловлю и самцов, особенно самцов галикта-землекопа и галикта-сожителя.

Рассказывая о перепончатокрылых, Лепеллетье часто описывает самцов и самок галиктов как различные виды. Возможно, что причиной такого недоразумения служит образ жизни этих пчел. В течение всего лета изобилуют самки, по крайней мере у некоторых видов, и энтомолог ловит только их: самцы появляются лишь осенью. Спари­вание остается незамеченным: оно происходит в норках, под землей. Поэтому систематику очень нелегко устано­вить, к каким видам принадлежат имеющиеся у него сам­цы и самки, подобрать надлежащие пары, тем более что полы нередко сильно разнятся по внешности.

Возвращаюсь к моему соседу — галикту цилиндриче­скому. Когда появились оба пола, я стал ожидать следую­щего поколения. Проведя зиму в личиночном состоянии, оно начнет в мае только что описанный мною цикл. Мои предположения не осуществились. На протяжении всего сентября я вижу многочисленных самцов, летающих над самой землей от норки к норке. Иногда прилетает какая-нибудь самка; она летит с поля, но без цветочной пыльцы на ножках, находит свой коридор и прячется в нем. Сам­цы остаются равнодушными к ее появлению и продолжа­ют посещать одну норку за другой. Я не вижу ни соперни­чества, ни ревнивых поединков, столь обычных между самцами, ухаживающими за одной самкой. Два месяца я следил за их прогулками возле норок, но тщетно: ни од­ной ссоры соперников. Не редкость увидеть двух, трех и даже больше самцов у входа в одну норку, и каждый из них ждет своей очереди. Иной раз бывает, что один самец хочет войти туда в то время, когда другой выходит, но и такая встреча не вызывает столкновения. Выходящий не­много сторонится, а входящий ловко проскальзывает ми­мо. На редкость мирные встречи. Они особенно поража­ют, когда вспомнишь, какое соперничество обыкновенно существует между самцами одного и того же вида.

Над входом в норки не видно холмиков вырытой земли. Это признак, что внизу нет никаких работ по рытью кори­доров и устройству ячеек. Самое большее, что увидишь, — это немножко земли, выброшенной самцами для прочист­ки себе дороги. Я удивлен: впервые вижу самцов за рабо­той. Правда, эта работа нетрудна и состоит лишь в том, что самцы по временам вытаскивают наружу несколько крупи­нок земли: они помешали бы их постоянному хождению взад и вперед по подземным коридорам. Впервые я наблю- даю и повадки, которых не обнаруживает ни одно из пере­пончатокрылых: самцы наведываются в норки гораздо усерднее, чем самки во время строительных работ. Причи­на этих непонятных визитов не замедлит разъясниться.

Над норками летает очень мало самок. Большинство их скрывается в подземных ходах и, может быть, не выхо­дит оттуда всю осень. Вылетающие наружу самки вскоре же возвращаются, всегда без ноши. Самцы не обращают на них внимания. С другой стороны, как я ни следил, но ни разу не замечал спаривания галиктов вне их жилищ. Значит, оно совершается скрытно, под землей. Так объяс­няются постоянные хождения самцов между входами но­рок в самые жаркие часы дня, постоянные спуски их в глубину, новые появления на поверхности. Они разыс­кивают самок, скрывающихся в подземных жилищах. Несколько ударов лопаты подтверждает это подозрение. Я выкапываю довольно много пар, что доказывает, что спаривание происходит под землей.

Как я уже говорил, ячейка оканчивается вверху узким горлышком, заткнутым земляной пробкой. Эта пробка непрочная и не покрыта слоем глазури. Ее легко разру­шить, легко и починить. Я представляю себе галикта, ца­рапающегося в дверь к самке; с другой стороны, пробки ему, наверное, помогают. И вот пара галиктов — в одной ячейке, вернее в коридоре, который к ней ведет. А затем самец уходит, чтобы погибнуть жалкой смертью: неболь­шой остаток своей жизни он проводит, переползая с цвет­ка на цветок. Самка же исправляет дверь и запирается в своей ячейке до наступления мая.

Сентябрь — месяц свадеб у галиктов. Все время, пока небо ясно, я вижу, как самцы прогуливаются по норкам. Если тучи спрячут солнце, они скрываются в норки. Са­мые нетерпеливые, наполовину укрывшись в коридоре, высовывают наружу свою черную головку и словно под­стерегают, когда небо прояснится и они смогут немного полетать по цветам. Ночь они проводят в подземных хо­дах. По утрам я бываю свидетелем их пробуждения: они высовывают наружу головы, справляются о погоде. А за­тем прячутся, пока солнце не осветит норки.

В октябре самцы становятся все более и более редки­ми, но весь месяц продолжается тот же образ жизни.

Лишь с наступлением первых ноябрьских холодов над норками воцаряется тишина. Теперь я еще раз беру в ру­ки лопату и нахожу под землей только самок, заключен­ных в ячейки. Нет ни одного самца: все умерли. Так за­канчивается годовой цикл у галикта цилиндрического.

Наступил май. Его с одинаковым нетерпением ждали и я, тяжко болевший в ту зиму, и галикты. Я покинул Оранж и переселился в бедную деревушку, из которой на­деюсь никогда не уехать. Пока я перебирался, галикты, мои соседи, опять начали свои работы, а мне приходи­лось распрощаться с ними. Я смог лишь с сожалением поглядеть на них. Как много еще нужно было последить за их жизнью, особенно за их паразитами.

Сделаем общий очерк жизни галикта. Самки, опло­дотворенные в подземных гнездах, проводят зиму каждая в своей ячейке. Антофоры и халикодомы строят свои гнезда весной, и уже летом у них появляется новое по­коление пчел. И все же эти пчелы остаются в ячейках до следующей весны. Иначе протекает жизнь галиктов. У них самки осенью временно открывают ячейки для приема самцов в подземных коридорах. После этого самцы погибают, а самки остаются зимовать в ячейках, входы в которые они снова закрывают.

В мае самки выходят из своих подземелий и работают над устройством гнезд. Самцов нет, как нет их и у настоя­щих ос и у полистов, все население гнезд которых поги­бает осенью, за исключением оплодотворенных — по осе­ни — самок. В обоих случаях самцы выполняют свое на­значение на полгода раньше времени откладывания яиц.

До сих пор в жизни галиктов не было ничего для нас нового. Но вот неожиданность. В июле из майских яиц, отложенных перезимовавшими самками, появляется но­вое поколение. Оно состоит исключительно из самок, которые на этот раз откладывают яйца безо всякого учас­тия самцов: их нет. Эти яйца дадут второе, обоеполое по­коление, появляющееся к осени. Июльское поколение галиктов размножается путем партеногенеза, его раз­множение — девственное.

Итак, у галиктов в течение года бывает два поколения: весеннее и летнее. Весеннее поколение обоеполое, оно со­стоит из самок, оплодотворенных осенью и перезимовав­ших, самцы его летали осенью. Летнее поколение состоит лишь из самок, которые без оплодотворения дают начало двуполому поколению. При участии обоих полов осенне-весеннего поколения появляются летние самки, при девст­венном размножении летних самок развиваются и самцы, и самки. Только у тлей я знаю столь интересный способ размножения: чередование однополых и обоеполых поко­лений. И вот оно оказалось свойственным и галиктам.

Что же особенного представляют собой эти пчелы, чтобы размножаться тем же способом, что и тли? На­сколько я знаю, ничего, кроме двух поколений, на протя­жении года. Тогда у меня возникает подозрение: нет ли двойного способа размножения и среди других перепон­чатокрылых, откладывающих яйца два или несколько раз в год. Это довольно вероятно.

Но вот вопрос. А есть ли среди перепончатокрылых, дающие по нескольку поколений в год? И если такие есть, то кто именно? Я предполагаю поискать, и заранее уверен, что жатва будет интересной» (конец цитаты, выделено – мной). Этими словами и сама книга закончилась, так что я так и не узнал ничего об «интересной жатве» Фабра.

Я потому приводил эту длинную цитату, большинство мыслей в каковой не относится к моему заголовку, что я ждал: Фабр вот-вот предвосхитит теорию Геодекяна.  Или хотя бы спросит себя: не является ли это первой, робкой попыткой регулирования социумом относительной численности полов? Тем более что, описывая эвмена, он твердо установил: эвмен заранее задает пол своей личинке. Тем более что мужские особи «стучатся» во многие двери к самкам осенью. И не известно еще, многие ли самки им дверь отпирают? Ибо сам этот беспрерывный «стук во многие двери» говорит, во-первых, о социальном общежитии, во-вторых, – о раздумьях на основе взаимоотношений особей в социуме.

В связи с этим мне тут же приходит на ум до предела зарегулированная жизнь домашних пчел, когда пасечники безжалостным ножом вырезают ячейки с трутнями, как будто пчелы без пасечников не могут сообразить, сколько им надо произвести трутней. Я ничего не могу однозначно утверждать, я ведь не пасечник, только я отлично знаю, что, например, в Сибири домашние пчелы вымирают целыми пасеками в период зимовки и сплошняком в целых регионах. И виной всему так называемый пчелиный клещ – паразит, искореняющий пчел улей за ульем. Я даже на этот счет читал целый роман забытого современного автора. Поэтому я вправе предположить, что пчелы в некотором отношении умнее людей, так как именно сами регулируют соотношение полов и зря кормить лишних трутней не будут. А пасечники из-за жадности и дурости вмешиваются в этот отлаженный процесс, а потом пожинают плоды своего вмешательства по типу: кто к нам придет с мечом (пасечным ножом) – от меча и погибнет. Но, я кажется, раньше времени перешел к идеологии.         

 

Идеология

 

 С кончины великолепного Фабра прошло 55 лет. И вот что читаю я в «Жизни животных», в 3 томе за 1969 год: «Убив пчелу, оса усаживается где-нибудь и начинает сдавливать челюстями брюшко и грудь пчелы для того, чтобы выдавить мед. Выступающие изо рта убитой жертвы капельки меда она с жадностью слизывает. Мед, столь приятный для взрослых насекомых, для их личинок оказывается смертельным ядом. Поэтому самка и старается удалить его весь из пчелы, предназначенной в пищу личинке».

За эти 55 лет мы забыли уже, что такое паровоз, изобрели транзистор, позволивший превратить компьютер размером со стадион в настольный чемоданчик. За эти годы мы придумали атомную бомбу и за несколько секунд уничтожили Хиросиму и Нагасаки, запустили одного человека в космос на  150 километров, а другого опустили в Марианскую впадину на глубину 11 километров.

В естествознании же повторяем как попугаи «Попка дурак!», ибо не может быть мед ядом ни для кого и не для чего живого. 

Возьмем вопрос покрупнее: «Что же такое «общественные» насекомые и что у них за «общество»?» – вопрошает энциклопедия.  И сама себе отвечает: «Прежде всего следует сказать, что между «обществом», или «семьей», насекомых и человеческим обществом или семьей столько же общего, сколько между клубом дыма и Клубом знаменитых капитанов».

Это ёрничество, несовместимое с энциклопедией, ибо она сумма знаний, в том числе и противоречивых, – для нас с вами – настольная книга! И эта так называемая книга нам сообщает: «Инстинкт – очень длинная и сложная цепь безусловных рефлексов». В свою очередь безусловный рефлекс ни в малейшей мере не предполагает абсолютно никаких рассуждений. Поэтому только одна кладка стены «безмозглой» личинкой, которую я рассмотрел выше, из выбранных ею же камушков должна представлять собой без участия разума такую сложную цепь безусловных рефлексов, что ни один умник не возьмется ее расшифровать.

То есть, мы вернулись на круги своя, уточняю – на круги, в исходную точку, а не по витку спирали с приобретением нового качества, каковой означает скачек знания – точку, которая выше прежней, исходной.   

                                                                                                        

                                                                                                          03.07.04.

Раз уж Вы попали на эту страничку, то неплохо бы побывать и здесь:

[ Гл. страница сайта ] [ Логическая история цивилизации на Земле ]

Hosted by uCoz